Исаак Болотовский. НЕЗАБВЕННЫЕ ЧЕРТЫ ВРЕМЕНИ

Исаак Болотовский ‒ врач-психиатр, доцент. Живёт в Израиле, в городе Кирьят-Ям.
kniga-book
 

  1. Локня

 

Война так и не уходит. Мы ‒ не воевавшие, мы всего лишь дети войны. Уходит и наше поколение, прямых свидетельств о войне становится всё меньше, поэтому и захотелось кое о чём рассказать. Картина, разумеется, не полная, мозаичная, но всё-таки что-то в ней есть такое, чего другие уже совсем не знают.
Локня, место, где родился. До войны это была маленькая станция в Калининской области. Потом область менялась – это была и Великолукская, и Псковская. Главная жизнь проходила вокруг железнодорожного вокзала, окружённого акациями. Здесь прогуливались, назначали свидания, встречали и провожали поезда дальнего следования с их загадочным недоступным миром. Однажды, скорее всего, во время финской войны, на станции остановился воинский эшелон. Был тихий ясный вечер, и красноармейцы запели «На закате ходит парень возле дома моего…», пели как-то слаженно и задумчиво. А потом эта песня М. Исаковского с припевом «И кто его знает…» отзывалась в душе какой-то горечью и жалостью, особенно когда пела её Лидия Русланова. Пахло чем-то довоенным, не ведающим, что нас всех ожидает.
Много лет спустя я оказался свидетелем такой картины. Садоводы после напряжённого трудового дня возвращались домой по реке Казанке. Их было много, а катер один, небольшой. После штурма судёнышка все разместились, успокоились. Катер скользил по реке, ритмично постукивал мотор, на небе стали всходить первые звёзды. И вдруг в этой ранней ночной тишине возникло пение, с верхней палубы: отец и два его сына-подростка запели «Вечерний звон». И, видимо, так всё совпало – красивые голоса, полная тишина, спокойствие, умиротворённость в природе и настроении, протяжно-задумчивый настрой песни, ‒ что такого дивного, божественного пения за всю свою жизнь я больше не припомню.
…А теперь откручиваем ленту назад. Жили мы на улице Красноармейской (а, может быть, Первомайской). Дом был большой, с надворными постройками, часть дома даже сдавали под заготовительную контору. Для Ленинграда готовили грибы, ягоды, яблоки. Видимо, в доме был и склад. Как-то я залез туда, и меня поразили большие бочки, полные брусники и клюквы. Лазил на чердак. Там находилась кошерная посуда на Пасху и, помню, красивая старинная лампа со свинцовой дробью (может быть, оттуда пошла моя слабость к антикварным вещам).
До войны кинотеатра как такового не было. На железнодорожных путях в тупике стоял зелёного цвета вагон со зрительным залом, хорошо и уютно приспособленным для этой цели. Мне очень нравилось ходить туда. Последним фильмом, который я смотрел за пару дней до начала войны, был «Дубровский». Совсем недавно по российскому телевидению прошёл этот фильм, вышедший на экран в далёком 1936-м году. Я посмотрел его: не очень интересная, такая наивная картина, но что-то отозвалось в душе.
В посёлке было много родственников. А мы – папа, Самуил Исаакович Болотовский, 1891 года рождения, мама, Елена Яковлевна Болотовская, 1897 года рождения, мои старшие сёстры Хая (1920 г.), Рахиль (1922 г.) ‒ и я. Итак, перед войной мне 11 лет.
Родители всем нам дали библейские имена. Наверное, это было замечательно, но на русское ухо они производили не то впечатление. Хая всю жизнь не любила своё имя и на каком-то этапе стала представляться Аней. Это закрепилось. И много лет спустя, когда она умерла (19 декабря 1989 г.) и мы в Чебоксарах поставили памятник, я настоял, чтобы на нём написали имя Аня.
Средняя сестра – Рахиль. Она представлялась Розой, а в Израиль отправилась с документами на имя Ражиль, потому что в Чебоксарском ОВИРе не слыхивали имени Рахиль, а Ражиль им показалось как раз подходящим, ведь она прожила много лет среди чувашей. И вообще её отговаривали уезжать, говорили: «Посмотрите в окно. Видите? Там растут берёзки. Неужели вы всё это бросите?». Умерла она в Израиле (15 августа 2002 г.), в Кирьят-Шмоне. И мы поставили ей красивый памятник и, конечно, уже не таясь, на граните вернули её библейское имя.
У мамы было милое древнееврейское имя Лея, но, видимо, потом в паспортных столах его трансформировали в Елену. А деда звали Яков Давидович, и мама по всем документам была Елена Яковлевна. Умерла мама в Чебоксарах 8 декабря 1976 года. Первое время после нашего отъезда за могилами присматривала наша добрая знакомая Вера Мазур, но потом и она умерла.
Я же в России не стал ничего менять или маскировать: ни имени, ни отчества. По еврейской традиции мне, конечно, сделали обрезание. Но я был из последних, а где-то с середины 30-х годов делать это стало очень опасно.
Слышу в ночной тишине шёпот родителей: «Того взяли, этого взяли… Но, наверное, не просто так, а за что-то». В нашей семье от репрессий никто не пострадал, хотя чуть не попала под них моя тётка Зина Цвик. 1940-й год, выходной день, и она прибиралась в доме. Зашёл одноклассник Хаим Шустерович (или Олег, как он себя называл). Будучи студентом 1-го курса института, он приехал на каникулы домой. Услышав от Зины, что на чердаке есть старые книги, Шустерович с разрешения хозяйки отобрал несколько книг для себя и ушёл. Среди них была книга Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир». Это была одна из самых ненавидимых Сталиным книг. И понятно, почему. Рассказывали, что, когда палачи врывались для обыска в дома, они искали прежде всего два произведения: книгу Джона Рида и стихотворение Осипа Мандельштама «Мы живём, под собою не чуя страны…». Итак, Шустеровича по дороге домой встречает приятель, спрашивает, что тот несёт. Шустерович простодушно показывает, и той же ночью он арестован. Его пытали, требуя назвать хозяина книги, но он Зину не выдал. Провёл в лагере 10 лет. Уцелел, после войны вернулся больным, опустошённым, со сломанной судьбой. Но сумел собраться, устроиться на работу в Украине. Там женился, у него были дети. Тётку мою он спас, но через два года её вместе с другими евреями Локни расстреляли немцы.
К началу войны Аня училась в Ленинграде, в Учительском институте (были такие, готовившие учителей младших классов). Роза заканчивала 10-й класс. Я, как хороший ученик, был награждён похвальной грамотой, которая сохранилась и которую сейчас держу в руках: красивая, пожелтевшая от времени, с двумя портретами – Ленина и Сталина. «За отличные успехи и примерное поведение».
Было лето, каникулы. Мальчишки, мои сверстники, как всегда, проводили время около вокзала, и мне хотелось быть с ними. Мы разоряли птичьи гнезда, мучили лягушек, которым давали проглотить кусочек мяса на ниточке, а потом вытаскивали его назад. Откуда у детей такая жестокость? Не дай Б-г оказаться в классе ученику с какими-либо физическими недостатками: дразнят, насмешничают, издеваются. Нам на глаза попался переполненный почтовый ящик ‒ письма гроздьями вылезали из щели. Вытащили, что смогли, развели костёр и, посмеиваясь и с каким-то остервенением, стали бросать письма в огонь. Это был большой грех: мы уничтожили, может быть, последние весточки любви, свидетельства о делах, о заботах людей. Была ночь с 21 на 22 июня 1941 года.
22 июня я отправился на станцию к ленинградскому поезду. Взрослые ходили к вагону-ресторану, откуда буфетчицы выносили лотки, а ребята, поднакопив деньжат, покупали мороженое, очень вкусное, в пачках. Не такое, как у нас в Локне, где продавщица выжимала порции в две круглые бумажки. Тоже неплохо, но всё-таки не то. Поезд задерживался ‒ и так и не пришёл. А в небе сразу закружились самолёты с каким-то необычным, незнакомым гулом моторов. Стало очень тревожно. Побежали домой. А там уже слушали речь Молотова о вероломном нападении Германии. На улицах – взволнованные толпы людей. Так началась война.
Объявили об обязательной сдаче радиоприёмников, под страхом сурового наказания за неисполнение приказа. В повседневный быт вошли чёрные «тарелки» – дома и на улицах, высоко на столбах. Беспрерывно передавали мобилизационные сводки. С каждым днём граждане всё более старшего возраста подлежали призыву в армию. Ежедневные, ежечасные сводки, сообщавшие ободряющую, но лживую информацию, которой люди, конечно, верили или хотели верить. Но в заключение было одно и то же: «После упорных оборонительных боёв наши войска оставили город…». И сданные города были всё ближе и ближе к Москве. У «тарелок» всегда собиралась толпа, люди прислушивались к каждому слову. До сих пор у меня в ушах голос Левитана: «Говорит Москва. От советского информбюро…». Он говорил так, что всегда оставалась какая-то надежда. Как выяснилось в последние годы, в связи с опасным положением столицы радиопередачи велись не из Москвы, а из одного из уральских городов.
Над железнодорожной станцией летали только немецкие самолёты с их особым, хватающим за сердце воющим гулом. Когда же немцы сбрасывали, как говорили, пустые бочки без днища, вой был жутким, невыносимым. Потом мы сразу отличали по звуку немецкие самолёты от наших.
Однажды прошёл слух, что сбросили немецкий десант. Мы, мальчишки, побежали в ближайший лес ловить диверсантов. Никого не встретили. Валялись только листовки на жёлтой газетной бумаге, которые призывали солдат сдаваться, а население ‒ бить «жидов и коммунистов».
Взбудораженные люди приглядывались к любому необычно одетому и готовы были считать его немецким шпионом. Железнодорожная станция представляла кошмарную картину ‒ с движением машин, орудий, с войсками, толпами гражданских. Окна были заклеены накрест лентами бумаги, так как при бомбёжке это предохраняло стёкла. Надо всем этим висел гул немецких самолётов.
В июне-июле через станцию хлынул поток беженцев из Прибалтики. На головах у женщин были необычные, не по-русски повязанные косынки; одежда была яркой, тоже непривычной.
…В ноябре 2006 года я получил письмо из музея Катастрофы «Яд-ва-Шем». Привожу его целиком:
«Здравствуйте, уважаемый Исаак Болотовский! Спасибо вам за присланную статью о трагической судьбе ваших близких.
Станция Локня связана и с судьбой моего отца Ильи. 13-летним мальчиком в июле 1941 г. он вместе с родителями проходил через неё по дороге из Латвии, в 1944-м через неё же возвращался обратно. И на станции их обокрали, забрав все нехитрые пожитки эвакуированных, в том числе фронтовые письма и фотографии папиного брата, погибшего двадцатилетним в боях за Ленинград. Вашу статью я непременно покажу отцу.
Арон Шнеер.
Прилагаю строки из воспоминаний папы.
 

…Мы добрались к утру до города Локня. Это было 4 июля. Нас предупредили, что отходит последний эшелон с беженцами. Эшелон – открытые платформы. Мы быстро пошли на станцию. Увидели, что на всех платформах сидят, стоят, лежат женщины, старики, дети. Но мы не могли сами подняться, так как платформы были высокие. Алик нас всех поднял, впихнул под ноги людей, а сам стоял у борта.
Мы присели на полу. 4 июля 1941 года около 12 часов состав тронулся. Только состав набрал скорость, как появились немецкие самолёты. Нас начали бомбить. Поезд остановился. Все побежали в лес прятаться. Остановка была долгой, так как подъехали зенитчики и начали обстреливать самолёты. Появились и советские самолёты. Завязался бой. Один самолёт на наших глазах был сбит и упал недалеко от нас.
Через несколько часов мы, как могли, забрались на платформу, и поезд тронулся. Но людей было уже меньше, так как были убитые, а многие раненые не могли попасть на поезд.
Старики молились, дети кричали и плакали, на платформах были и раненые. Одним словом, началось на глазах большое горе. Воды не хватало из-за отсутствия необходимых ёмкостей, просто посуды. Все находились в плачевном состоянии».
…После бомбёжки увидел первый труп ‒ мальчика, лежавшего посредине дороги. Много лет спустя я читал воспоминания одного человека о 41-м годе. После бомбёжки сидя над трупом своей маленькой сестрёнки, он думал: зачем? За что? А потом прошли годы, он учился, работал, была семья, дети, его любили женщины, и он любил. Но никогда не забывал, не мог забыть своей сестрёнки, не мог примириться с тем горестным воспоминанием. И тогда он понял, что погибла она, может быть, не зря, что она жертвенная кровинка на алтарь Победы.
Все говорили о том, что надо уезжать. Но приходил наш сосед Колядницкий, который был в немецком плену в 1-ю мировую войну, и рассказывал, что немцы – культурные, образованные люди, что отношение к пленным было хорошим.
В это время из Ленинграда сложными путями добралась до дома Аня, а из Невеля – наш родственник Борис Звягин со своей матерью и младшим братом Хаимом. В 1999-м году он вспоминал о том времени:
«17 июня 41-го года я досрочно сдал последний экзамен в МГУ и приехал на каникулы в Невель. Уже 23.06 над городом летали немецкие самолёты. 8 июля была страшная бомбардировка, мы с мамой и братом отправились пешком, бросив всё, в Локню к родным, чтобы быть вместе. Два дня нас провожало чёрное облако на горизонте ‒ от пожарища в Невеле. А 12.07 мы добрались до Локни ‒ как раз, когда вы на подводе уезжали с папой. Вы предложили к вам присоединиться, но у моей мамы не осталось сил, она еле передвигала ноги. Тут внезапно, на другой день после вашего отъезда, появляется Аня, добравшаяся из Ленинграда через Старую Руссу и Холм. Она сообщила, что занятия в вузах начинаются 1 августа, и тем фактически спасла меня. Ведь в Локне была тишина, а сводки упоминали Полоцко-Двинское направление. 17.07 я расстался с родными, и только в пути выяснилось, что Невель уже взят, а Великие Луки взяли вечером, после того, как днём я прошёл через этот город. На нашу беду, Аня у вас дома нашла повестку, призывавшую в армию твоего папу. Она вас нагнала, а папа вернулся в Локню.
Зина была работником райисполкома и не могла своевременно эвакуироваться. Когда ей дали подводу, наши родные поехали вместе с ней. Моя мама Бейля с братом Хаимом и тётя Соня и Афроим Квартерниковы с дочкой Фридой добрались до деревни Игнатово. Тут нет полной ясности. Земляки-крестьяне предложили им переждать, но, по-видимому, и путь уже был перекрыт немцами. Как бы то ни было, оказавшись в оккупации, вне закона и защиты, они стали объектом низких страстей человеческой породы. Жители Игнатова отобрали у них всё, оставив без всяких средств к существованию, и они были вынуждены вернуться в Локню.
Мой брат связался с партизанами, представлял себя русским (ходил босиком и с крестом на шее), но его выдали. Ночью его обнаружили на чердаке твоего деда, нашли у него комсомольский билет и поместили в помещениях салотопки, где находились другие арестованные. Его водили по улицам, избивали плётками, замучили и расстреляли неизвестно где. Деда же Якова впрягали в дорожный каток на ремонте дороги на Рысино, а потом повесили. Это всё узнала моя тётя Зина, когда приезжала в Локню продавать домик, оставшийся после тёти Сони.
Всех евреев поместили в доме Иоффе и расстреляли у противотанкового рва, у МТС вблизи деревни Данилово. Трёхлетнего Валерика бросили в ров живым. Филановский (чудом выбравшийся из ямы – И. Б.) потом навещал могилу и оставил табличку, что она посещается. Я приезжал в Локню три раза ‒ в 1951 году. Тогда ещё жил Ичке Шустерович. У меня есть фотография, как он творит молитву у поваленного ветром фанерного обелиска. В 1977 году в чистом поле уже стояла железная ограда с упомянутой табличкой. В 1989-м я едва нашёл это место: оно оказалось уже во вдоре Сельхозтехники.
Надо добавить, что ещё одна твоя тётя ‒ Таня (Тайба) Цвик сумела уйти, но никаких следов не оставила. Предполагаю, что ей не так “повезло”, как Филановскому, и она стала жертвой тех, кто ей встретился.
Вашу Аню, свою подружку, я помню ещё с трёхлетнего возраста. Она была такая румяненькая, как матрёшка… Я помню, когда в организованном из евреев миниколхозе она производила из надоенного молока сыр…».
Прошли годы. Борис Звягин успешно работал сначала в Ленинграде, а потом в Москве. Он был одним из крупнейших специалистов в кристаллографии, участником ряда международных форумов. Он рассказывал о своей поездке в составе одной из первых научных делегаций Советского Союза на международную конференцию в Иерусалим. Сообщил много интересных сведений об Израиле, стране, о которой мы тогда ничего не знали. После конференции состоялся банкет. Все стали танцевать хору, еврейский народный танец, и он, под неодобрительным взглядом своего руководителя, присоединился к танцующим.
Но возвращаемся в Локню. Вскоре отцу на работе выделили лошадь с подводой, на две семьи. Вместе с нами ехала моя классная руководительница И. Грибовская. Дома оставили практически всё. Во время лихорадочных сборов мне поручили собрать и увязать документы. Некоторые нужные бумаги я не взял, например, свидетельство Розы об окончании школы. Но позаботился о себе: захватил даже похвальную грамоту об окончании 4-го класса. А впрочем, и мои метрики тоже остались дома. Восстановить оставленные документы потом оказалось делом очень хлопотным.
Все говорили о том, что уезжаем мы ненадолго, может быть, на пару месяцев. Немцев отобьют, и война, конечно, скоро закончится. А посему брать с собой игрушки я не стал и зарыл их под мостом. Был среди них жестяной глобус. Но уехали мы – навсегда. По рассказам местных жителей, дом наш и часть улицы поджёг душевнобольной, а по другой версии, перед уходом немцев это сделал полицай Глеб.
Характерна психология беженца. Выбирая самое ценное, мама к передку телеги привязала корзину с десятком кур ‒ чтобы нам не умереть по дороге с голоду. Все шли пешком, кроме меня и умственно отсталой дочери учительницы. На меня же была возложена важная миссия – управлять лошадью. Проехав несколько десятков километров, Гржибовская отказалась следовать дальше, они сошли и возвратились обратно.
А вскоре и папа покинул нас. Уходил потому, что услышал по радио, что призывается его возраст, и он опасался, что будет привлечён к ответственности как дезертир.
Помню: какая-то деревня, пустынная дорога уходит вдаль, и папа – фигура его становится всё меньше, он оборачивается, машет рукой. Расставались мы навсегда. По документам, 17 июля 1941 года он прошёл медицинскую комиссию и был призван в армию, а возраст его (50 лет) был на самой грани призывного. Потом в пути нас нагнал локнянский врач и член призывной комиссии М. А. Орлов. И он сказал маме: «Зачем он явился? Надо было проследовать, сопровождая семью, до пункта назначения и там обратиться в военкомат». Так сделали многие. А в тыловых округах мобилизации подлежали более молодые, отца там не призвали бы.
Девять наших родственников по разным причинам остались в Локне, и среди них мой дед Яков Давидович Цвик, тётка Зина Цвик-Филановская с двухлетним сыном Валериком. Она была красавица, её все знали. Она была пионерским и комсомольским активистом, в последнее время работала в райисполкоме. Муж Зины Давид сразу был призван в армию, на войне он стал капитаном и погиб под Новоград-Волынском в 1941 году. А мальчик был хорошенький, весёлый. Помню, как-то мой отец завернул его в газету, баловался с ним, а он очень смеялся. Дед был немного суровый. Он похоронил за месяц до войны жену, мою бабушку. Проводили её в последний путь так, как надо. Заказали вагон (я тоже со всеми присутствовал на вокзале), отвезли в Невель и похоронили на еврейском кладбище, в присутствии родных, с молитвой.
Ещё одна тётка – Тайба, её все звали Таня.
Также остались в Локне Звягина Бейла Иосифовна, Звягин Хаим, Филановский Саша, Филановская Нина, Квартерникова София Иосифовна, Квартерников Иосиф.
В дороге до нас доходили слухи, что всех евреев в Локне собрали в одном доме, а больше о них ничего не было известно. Когда в феврале 1944 года Локню освободили, мы, конечно, узнали, что все они погибли. Подробностей никто не знал, свидетелей не было никаких. Мы всё время задавали себе вопрос: почему они не уехали? Зачем остались, когда была возможность спастись?
После освобождения оккупированных мест вскрылась вся правда. И стало известно, что убивали не столько немцы, сколько их местные пособники. Что местное население, соседи, подчистую разграбили еврейские дома, в том числе и наш. Моя тётка, приезжавшая в Локню после войны, обнаружила у соседей нашу швейную машинку «Зингер». Правда, они отдали её добровольно.
В дороге нас подкармливали: составлялись списки, и выдавали что-то съестное. По пыльным дорогам и полям брели стада коров, часто без пастухов. Вымена были переполнены, коровы мычали от боли, и пастухи упрашивали нас подоить этих коров.
Путь был длинный и трудный. Сначала ехали на подводах, в Лихославле бросили лошадей, потом, от Лихославля до Калинина, – на поезде. Дальше ‒ на пароходе до Ярославля. Там штурмом брали баржу, доплыли до Чебоксар, где мы и остались. В дороге судьба много раз спасала нас: от бомб, от немецких танков, шедших по соседней просёлочной дороге, от отчаяния и желания вернуться. Провидение вело нас. Вот наиболее яркий эпизод, случившийся где-то в середине пути.
Лесная дорога. Нам повстречался знакомый крестьянин из деревни Игнатово, раньше работавший с отцом. Он предложил вернуться и укрыться в его деревне, обещал помощь, сказал, что место глухое и немцы туда не доберутся. Мама решилась. Обоз остановился. Я уже повернул лошадь, чтобы ехать с ним. Подошёл руководитель обоза Соминский: «Лена, что ты делаешь? Зачем ты хочешь вернуться? Куда? Вы едете вместе с нами дальше!»
В эти секунды в вышних сферах решилась наша судьба. Я снова развернул лошадь.
До сих пор помню человека, спасшего нас от трагической участи. Мне всегда хотелось больше узнать о нём, и совсем недавно мой родственник Виктор Михайлович Хитринов, проживающий в Нью-Йорке, хорошо знающий Локню и её людей, рассказал мне: это был Лев Борисович Соминский. В конце пути наши маршруты разошлись. Мы оказались в Чебоксарах, а он с семьёй ‒ в Каракалпакии, в Нукусе. После окончания войны Соминский с семьёй переехал на короткое время в Невель Псковской области, а затем обосновался в Ленинграде. Работал, растил детей и внуков. Был очень энергичным, предприимчивым человеком. Умер где-то в 70-х годах. И так случилось, что Хитринов хоронил его.
А вот ещё одно послесловие к нашему бегству. Много лет спустя мы совершенно случайно, через внука, узнали о том, что наша знакомая Фрида Милявская тоже из Локни, что она девочкой ехала с родителями (отец её заведовал аптекой в посёлке) в том же обозе, жила со своей семьёй в Чебоксарах (мы где-то ходили рядом), что она тоже с волной 90-х покинула страну, оказалась в Израиле и живёт в Иерусалиме. Преподаватель математики, она в пожилом возрасте освоила иврит, занимается репетиторством. Мы постоянно разговариваем по телефону и иногда встречаемся.
Прошло много лет. Я жил в Казани и работал на кафедре психиатрии Института усовершенствования врачей. К нам на курсы приезжали врачи со всей страны. И вот однажды прибыл молодой доктор из Локни, с моей родины! Я записал его, конечно, в свою группу, и, когда он собрался ехать домой за зимними вещами, попросил привезти что-нибудь памятное для меня. Доктор привёз пачку номеров районной газеты «Восход». Одна из газет была посвящена 30-летию освобождения Локни и района.
Держу в руках газету, волнуюсь и в первую же минуту натыкаюсь на строки, которые повергли меня в трепет. Писала руководитель клуба интернациональной дружбы Локнянской средней школы: «Много интересного узнали мы из рассказов местных жителей. Слушая их воспоминания о далёких днях войны, невольно представляли ужасные по своей жестокости и коварству расправы фашистов с мирным населением…Утром 23 февраля 1943 года сорок шесть жителей посёлка, босых и полураздетых, вывели на окраину Локни. Среди них находилась и Зинаида Цвик, первая пионервожатая нашего района. Она несла на руках двухлетнего сына. Расстреляны были все. Из страшной ямы ещё долго слышался плач ребёнка. А уже ночью одиннадцатилетний мальчик Саша Филатов, который чудом остался жив, выбрался из-под трупов расстрелянных и тихонько пробрался в деревню. В одном из домов ему обмотали босые ноги тряпками, дали на дорогу хлеба, и он ушёл. Недавно мы узнали, что Саша Филатов жив и сейчас находится в Ленинграде». Вот такое страшное свидетельство ‒ из глубины сорок третьего года ‒ о евреях и, в частности, о моей тётке Зине Цвик и её сыне. Правда, в заметке были ошибки: сумел бежать не Саша Филатов, а Саша Филановский, мой одногодок и дальний родственник. Кроме того, эти трагические события происходили не в 1943-м году, а в 1942-м.
Прошло ещё несколько лет. В связи с объявленной в стране борьбой с алкоголизмом наша кафедра организовала выездные лекции по наркологии. Нас принимали на местах с величайшей готовностью. В 1989 году по моей инициативе мы поехали в Псков (наш Локнянский район входил в состав Псковской области). При первой же возможности я отправился в Локню. С волнением ходил по улицам, побывал там, где когда-то стоял наш дом. Очень хотел отыскать место, где были убиты все наши, но ничего определённого не нашёл. Расспросы местных жителей тоже мало что прояснили. В Пскове у меня занимался врач-психиатр из Великих Лук ‒ Дмитрий Самуилович Шмушкевич, который часто приезжал в Локню как консультант. Мы с ним как-то надолго заперлись в номере гостиницы и поговорили обо всём ‒ главным образом о еврейских делах, о поднимавшейся волне эмиграции в Израиль. Он обещал мне, что, как только будет в Локне, прочитает кадиш по погибшим. И сделал это. Сейчас он тоже в Израиле, много лет работал по своей специальности, до последнего времени занимал ряд ответственных постов в армии и в системе общего здравоохранения.
А потом я написал редактору местной газеты. И он ответил мне: «Что касается захоронения расстрелянных семей евреев и цыган, то вам дали неточную информацию. Это захоронение находится на месте расстрела в Локне на территории Агропромсервиса (бывшая Сельхозтехника). В День Победы и 7 ноября здесь возлагаются венки. Постоянный уход за братской могилой ведут работники Агропромсервиса. Прилагаю снимок захоронения, сделанный 25 декабря 1989 года. Не могу сообщить, кто конкретно здесь захоронен, ведь после тех событий очевидцев практически не осталось».
А вот подлинная, страшная правда о евреях Локни и последних часах гетто («Холокост на территории СССР. Энциклопедия. Москва. 2009. Стр. 538):
«Локня. Р. П. Калининской обл. РСФСР (с 1944 г. Псковская обл., Российская Федерация). К 1939 г. проживали 193 еврея. Оккупирован гитлеровцами с июля 1941 г. по февраль 1944 г. Вскоре было создано гетто (ок. 50 узников), под которое отвели дом 11 по улице Социалистическая. 2.2.1942 г. подъехала крытая машина с немцами, они стали стучать в двери, ломать их, бить прикладами окна. Ворвавшись в дом в 23 часа, стали насильно выгонять стариков и детей. Всех посадили в машину и увезли за посёлок, в МТС. Там завели в помещение без окон и оттуда выводили по два человека с охраной на расстрел. Здесь было расстреляно 37 человек, в т. ч. 12 детей 2-16 лет. Уцелел лишь один мальчик, который был ранен и выполз из ямы. Весной того же года гитлеровцы уничтожили две еврейские семьи в сёлах района. Семья Сандаловских из 4 человек расстреляна в дек. 1942 г. После 1945 г. на месте расстрела евреев Локни установлена стела».
Остался один Соля (Саша) Филановский. Он рассказал.
Брат держал его за руку и, когда падал в яму, увлёк его за собой. Второй стреляющий запоздал с выстрелом, и пуля попала Соле в шапку (он уже отклонился от вертикального положения). Плача и крича (ему было 10-11 лет), он в одном валенке и взятой в могиле галоше выбрался и пошёл сам не зная куда. Пришёл в деревню за два километра, там его обогрели, накормили. Ему повезло, что первыми в деревню пришли партизаны (командир Изотов), а не каратели. Они и забрали его с собой.
Перед отъездом в Израиль я ещё раз побывал в Локне. Встретился с врачом Гейтенбаумом, сыном довоенного очень уважаемого фельдшера Гейтенбаума, которого в Локне знали все. Ничего нового он рассказать мне не смог. Сказал родным местам последнее прости и расстался с ними уже навсегда.
 

  1. Чебоксары

И вот мы уже в Чебоксарах. Баржа ушла, а нас высадили здесь. Это столица Чувашской Автономной Республики, наверное, одной из беднейших в стране. Здесь основным было сельское хозяйство, весьма отсталое. Ни полезных ископаемых, ни промышленности. Это потом республика стала процветать и Чебоксары превратились в очень красивый, благоустроенный город на Волге. Переполненная людьми пристань. Ночуем под скамейками. Потом оказались в Кировском посёлке, в 3-4 километрах от центра. И там сменили несколько адресов. Жили у какого-то старовера, у которого на чердаке стоял заранее заготовленный гроб. Задержались в доме учительницы Лидии Башмачниковой. Жуткая темень и непролазная грязь, ‒ хотя, наверное, полного затемнения не было, и выручали лунные ночи, мерцающие кое-где огоньки и щели в затемнённых окнах.
По слухам, в окрестностях скрывались дезертиры, но они были какие-то тихие, и я не помню ни одного разговора об ограблении или убийстве за всю войну. В городе постоянно ходили военные патрули, задерживали штатских, устраивали облавы. Любой молодой мужчина вызывал хмурый, подозрительный взгляд.
Аня и Роза устроились на работу на военный завод. Это было ракетно-пороховое предприятие. Директором завода был Канатов, очень суровый и жёсткий руководитель. За время войны там произошло несколько крупных аварий, которые унесли человеческие жизни. Почему-то запомнилась одна жертва: молодая работница Сумлёнова. Её провожали всем заводом. Я тоже был на похоронах.
Работа на заводе была очень тяжёлая: 12-часовой рабочий день, часто посменно, без выходных и праздничных дней. Иногда смена оканчивалась в полночь, и работницы, собравшись в небольшие группки, шли по ночной лесистой дороге за 3-4 километра домой, чтобы назавтра начать всё сначала. Транспорта никакого не было, лишь случайные машины. Правда, выдавали рабочие карточки, что нас и выручало.
Мне так жаль сестёр моих. Во время войны жизни у них, можно сказать, не было, а потом она прошла мимо, стороной, без устроенной личной судьбы. Аня, сестра, во время войны долгое время переписывалась с военным, служившим на Дальнем Востоке. Фамилия его была Спицын. Письма, написанные красивым, каллиграфическим почерком, приходили часто, они были хорошими, тёплыми. Я их тоже по мере возможности полутайно читал. В конце войны переписка внезапно прекратилась. Мне было очень жаль.
Мама пошла работать санитаркой в госпиталь. Он располагался в четырёхэтажном здании школы. Начальник – Григорьева, высокая женщина со «шпалами» в петлицах гимнастёрки, со строгим лицом.
Я часто, особенно зимой, приходил в госпиталь, грелся в комнате, где стоял «титан» с кипятком. Время от времени приходила мама и приносила мне кое-что поесть: перепадало от раненых. Они знали про меня, любили. Я был маленьким и, наверное, напоминал им что-то своё. Один из них, с забавной фамилией Кролик, – откуда-то из Белоруссии. Семья его осталась там, и он беспокоился о них. Иногда он приходил к нам домой, чем вызывал моё недовольство.
Школьный год пропустил. Помогал по хозяйству: ходил в магазин отоваривать продуктовые карточки.
В начале 1942 года через Бугуруслан, город, который служил как бы всесоюзным почтовым ящиком, мы нашли отца. В одном из писем он писал:
«Дорогой мой сыночек Исаатик! Из полученного письма вижу, что ты прямо молодец. Так должно быть. Что сделать по хозяйству, достать что-либо – это большое дело. Будь молодцом и стойким и не давай маме тосковать, потому что это ничего не даёт. Думаю, что, Бог даст, скоро увидимся. Сегодня я иду на почту. Если примут телефоном деньги, то пришлю вам рублей 300. Цель моя, чтоб вы крепче и скорее знали обо мне. Посылаю тебе, сынок, значок. Будь здоровым. Твой папа Самуил. 23 июня 1942 года».
Письмо адресовал он лично мне. С волнением держу в руках это и остальные пять уцелевших военных писем, написанных химическим карандашом, уже совсем пожелтевших, хрупких, но с хорошо сохранившимся текстом. Моё письмо – на форменном листе, сверху ‒ изображение бойца с автоматом в руке,  бросающего гранату, и надпись: «Боевой новогодний привет с фронта всем родным и знакомым».
Из писем узнали, что в конце 1941 года папа сделал попытку разыскать нас. Видимо, как достаточно пожилому, ему дали отпуск. И папа плыл по Волге, останавливаясь в разных городах, где находил нас в списках беженцев и получающих продуктовые пайки. Но, добравшись до Горького, след наш потерял: наверное, мы почему-то не были зарегистрированы. Следующим пунктом, где высадили почти всех пассажиров, были Чебоксары. Если бы он сделал ещё один рывок и доехал сюда, то нашёл бы нас: здесь мы были зарегистрированы должным образом. Перед отъездом в Израиль, в 1990-1991 годах, в архивах нам выдали такой документ:
«Архивная справка.
В архивных документах Отдела хозяйственного устройства эвакуированного населения при СНК ЧАССР г. Чебоксары за 1941 год в списке эвакуированных граждан, размещённых в г. Чебоксары Чувашской АССР, значатся:

Болотовская Елена Яковлевна, глава семьи, 1897 г. р.
Болотовская Рахиль (так в тексте ‒ И. Б.) Самуиловна, дочь, 1922 г. р.
Болотовская Хая Самуиловна, дочь, 1920 г. р.
Болотовский Исаак Самуилович, сын, 1929 г. р. (так в тексте ‒ И. Б.)
Эвакуированы из с. Локня Калининской обл.»

В графе «где поселены» отмечено: «г. Чебоксары, ул. Полевая, 3. Основание: ЦГА ЧАССР, ф.1270, оп. 5, д. 9, л. 154-155».
Судя по всему, отец снова возвратился в армию, заведовал складом, а потом уже был переправлен ближе к фронту.
Один раз Чебоксары бомбили. Скорее всего, это был одиночный самолёт. Бомба попала в здание суда. Самолёт кружил и около ракетного завода, но его отогнали зенитки. В 1942 году ходили страшные разговоры, что, если Сталинград падёт, то вся Волга сразу окажется в руках немцев, и это будет конец.
Учиться я пошёл в 1942 году. Уже тогда или чуть позже началось раздельное обучение, и я учился всю войну в мужской школе № 4. Я принёс в дирекцию свою грамоту, и меня тут же зачислили в 5-й класс. Занятия шли в две, а может быть, и в три смены. Учителя в целом оставили хорошее воспоминание. Многих из них в начале войны эвакуировали из Ленинграда, Москвы, с Украины, из Белоруссии. Они не только давали нам знания, но учили быть мужественными, не бояться трудностей, приходить на помощь людям. Это они отогревали наши детские души, когда с фронта в наши дома приходили похоронки. Завучем была учительница по фамилии Русских. С нами занимался военрук: нас учили военному делу. Из учителей запомнился преподаватель русского языка и литературы Николай Михайлович Туймедов. Мы звали его Никмихтуй. Я благодарен ему. Считаю, что он привил мне любовь к книгам, научил меня русскому языку, дал грамотность, которой я всегда отличался.
В школе я узнал о выдающемся чувашском поэте Константине Иванове, основоположнике чувашской литературы. Это был человек трагической судьбы: он умер от туберкулёза в 1915 году, в 25-летнем возрасте. Наиболее известна его поэма «Нарспи», о жизни бесправной чувашской женщины. И мне почему-то до сих пор памятен отрывок из этой поэмы, ярко показывающий, чем была Чувашия в давние времена:
 

Дьяволом забытая и богом,

Глаз трахомный опустив к земле,

Шла-брела ты по глухим дорогам,

Путь клюкою щупая во тьме.

 
Долгие годы трахома была главной причиной слепоты в этих краях. Больше того, уже в наше время молодых врачей снимали с основной работы и в обязательном порядке посылали в сельские районы на борьбу с трахомой. После окончания института я, конечно, тоже принимал участие в этом важном деле.
Школьников привлекали к работе в госпитале под руководством учителей. Мы готовили для бойцов какие-то подарки, писали им письма, выступали перед ранеными в палатах, читали стихи, пели, танцевали ‒ правда, в танцах отличались меньше, чем ученицы женской школы. Я не принимал участия в художественной самодеятельности ‒ скорее всего, из-за полного отсутствия артистических способностей, а может быть, и из-за того, что мне в школу надо было ходить за 3-4 километра. Зато в это время далеко в Казани моя будущая жена Аня ещё первоклассницей выступала перед ранеными со стихами, принимала участие в спектакле «Золушка», где она, в костюме, сшитом из маминого платья, играла одну из злых сестёр. Другие девочки вязали носки, варежки, шили кисеты. Раненые принимали ребятишек очень тепло.
Наши старшеклассники общались с милыми ученицами женской школы, ходили к ним на вечера, ставили совместные спектакли. Мой одноклассник Феликс Макеев стал в дальнейшем профессиональным актёром, играл сначала в Ярославском драматическом театре, а потом в театре им. Пушкина в Москве. Позже, когда его театр приезжал на гастроли в Казань, мы встретились. Другой мой одноклассник, Толя Ляшко, долгое время работал доцентом в Казанском университете. А наш Игорь Гарчевский стал видным биологом, академиком. Недавно он отметил своё 80-летие, но успешно работает. С ним я дружу до сих пор.
В нашем классе учился очень талантливый парень ‒ математик и шахматист Геннадий Шлионский. После школы он учился в Ленинградском университете, успешно занимался научной работой. Но вскоре трагически погиб. Как говорили, он подавал большие надежды.
Но, конечно, не все одноклассники оставили у меня приятные воспоминания. Чаршков, сын первого секретаря Чувашского обкома партии, был красивый, вальяжный юноша. И наглый. Держал себя, как вельможа, никого не признавал, воевал с учителями.
Вызывал мою ненависть поступивший в наш класс парень из-под Пскова. Он жил в оккупации, при немцах, и рассказывал, что солдаты, находившиеся у них в доме на постое, «были хорошие» и угощали его шоколадом. По каким-то причинам он вызвал неприязнь у нашего одноклассника Вити Милиндеева, и я охотно участвовал в избиении «предателя».
В классе на короткое время появился мальчик, которого звали Адольф. Несчастного дразнили нещадно. Не думаю, что он был немец, потому что всех немцев, проживавших в республике, уже давно депортировали.
В школе на большой перемене и во дворе очень распространённой была игра в «махнушки», которая после войны полностью исчезла. В меховой лоскуток зашивалось что-нибудь тяжёлое (например, кусочек свинца), и эта «махнушка» подбрасывалась боковой поверхностью стопы; решался вопрос – кто больше выбьет. Собиралась группа мальчиков и девочек, и начиналось состязание. Зрители в это время сосредоточенно жевали жмых или вар. Василий Аксёнов, если не ошибаюсь, в «Московской саге» говорит, что в военные годы «махнушка» была популярной игрой и у ребят в Казани.
На большой перемене раздавали булочки, редко ‒ бутерброды. Всегда это было для нас лакомством. Для раздачи выделялся дежурный. Некоторое время эвакуированных детей подкармливали в городской столовой, давали суп. Можно было зайти в чайную, где за умереную плату подавали чай в большой круглой чашке.
Дома основным продуктом питания была картошка. В конце войны стали выделять небольшие участки земли для её выращивания. Рекомендовалось целую картофелину не высаживать, а разрезать её на части с «глазкáми» и эти части закапывать в ямки. Я не помню ни одного случая воровства, хотя участки были за городом. Перезимовавшую картошку выкапывали и делали из неё что-то вроде оладьев. Жарили картошку на рыбьем жире. К концу войны она мне до того осточертела, что несколько лет я видеть её не мог.
Отоваривать продуктовые карточки надо было в «прикреплённых» магазинах. Потеря карточки – большая, непоправимая беда, ведь карточки возобновлению не подлежали.
Помню, давали американский яичный порошок. Иногда, ещё не дойдя до дома, открывал красивую картонную коробку с порошком и прикладывался к нему.
Но главное – хлеб. Хлебные карточки отоваривать было сложно. Очередь надо было занимать с рассвета. Мороз, тускло мерцает фонарь над дверью ларька. Из очереди, состоящей в основном из женщин, выйти нельзя: она тут же сомкнётся, и ты потеряешь место. Ждём повозку. Возчик выгружает заветные буханки. Все начинают волноваться: хватит или не хватит? А получив, несёшь и думаешь: вот если бы сейчас откусить раз или два…
Временами поступала одежда из Америки. Как-то мне выдали куртку ‒ она мне очень нравилась. Однажды как сыну фронтовика мне выдали ордер на пошив обуви в сапожной мастерской.
На базаре шла своя шумная жизнь: толчея, крики, обман, воровство, мошенничество. Мама, оставившая работу в госпитале, вязала белые головные платки. Связанный платок стирала и растягивала на полу. На машинке и вручную шила комбинированные рубашки-манишки. На базар, продавать, мы ходили вместе. Покупатели были.
Нельзя не упомянуть о мелких зловредных существах, вечных спутниках войны и бедствий. Соседи по деревенской привычке садились после трудов праведных где-нибудь на крыльце, рядком, выискивали вшей в голове друг у друга и с удовольствием прищёлкивали.
Мылись в бане. Были и городская, и свои, принадлежавшие хозяевам, бани. Кололи дрова, топили. Мылись – наверное, без мыла, не было его, а вот как обходились, этого уже не помню. При стирке использовали золу, горчицу.
Однажды днём я прилёг на кровать и заснул. Просыпаюсь от чьего-то пристального, тяжёлого взгляда и с ужасом замечаю огромную (мне показалось ‒ с большую кошку) рыжую крысу. Как-то пытаюсь прогнать её, кричу, чем-то замахиваюсь ‒ не боится, долго не уходит. Наконец, лениво переваливаясь, удаляется.
Где-то летом 1943 года несколько ребят из класса, в том числе и я, решили подработать. Нас приняли связистами-телеграфистами. Подучили, выдали так называемые «кошки», чтобы лазить на столбы. Вот было хорошо! Работа шла, мы неплохо справлялись со своими обязанностями. Но вот однажды по какому-то делу нас вызвали в лабораторию семеноводства, где мы увидели красивые стеклянные пробирки и, соблазнившись, унесли их с собой. В лаборатории начался переполох, работа остановилась, стали разыскивать похитителей. К вечеру мы были разоблачены и схвачены. Отдали похищенное добровольно и сразу, дело обошлось без последствий, если не считать того, что моя карьера телеграфиста закончилась. А один парень – остался.
Особо никуда не ходили, разве что посидеть к семье эвакуированных из Киева. Так и говорили: «Пойдём к киевским». А эвакуированная публика была очень разношёрстная и отовсюду. Почему-то запомнилась семья, которая бежала из-под Ленинграда. Место называлось Струги Красные.
В кинотеатре перед каждым сеансом прокручивали 10-минутные боевые еженедельники. Кстати, в годы войны в Германии практиковалось то же. Работал русский драмтеатр, небольшой и очень уютный, располагавшийся недалеко от набережной Волги. Там я смотрел спектакль «Стакан воды».
При Доме пионеров на улице Ленина организовали кружок игры на домре. Я походил некоторое время, мне нравилось, но пришлось оставить, так как там занимались по вечерам, после школы.
Однажды мне выдали пригласительный билет на новогодний вечер в Доме пионеров. В фойе, перед началом, крутилась оживлённая толпа школьников, звучала музыка. И тут ко мне подошёл один полузнакомый парень и попросил взглянуть на мой билет, который был очень красиво оформлен. С этим билетом он тут же скрылся. Стало до того обидно! Но потом билетёрша сжалилась и, когда все вошли в зал, пропустила меня.
В годы войны увлекались спиритизмом. Ночь. Полумрак. Садимся в кружок вокруг стола с расчерченным куском картона и блюдечком с нарисованной стрелкой. Желательно, чтобы блюдце было фарфоровое. Кто-то выбирается старшим – это медиум. И начинается действо. Почему-то в этой серьёзной и таинственной обстановке чаще всего вызывали дух Пушкина. Блюдечко после мысленного внушения начинало вертеться и наконец останавливалось перед теми или иными буквами: из них составляли слова с ответом. Чего хотелось, то и получалось. Я часто получал сообщения, что папа жив, находится где-то далеко, но скоро приедет. Мне этого страстно хотелось: пусть без руки, пусть без ноги, лишь бы пришёл.
Много читал, а что – не запомнилось. Вечер. Хозяйка протопила печку, но всё равно холодно. Сижу в шапке перед зажжённой коптилкой. Это всего лишь маленькая бутылочка с фитилём и керосином, но читать можно. Башмачникова именно по неснимаемой шапке на голове установила, что я еврей… А на зрение коптилки, видно, повлияли: рано стал носить очки.
Те, кто помоложе, изредка собирались, чтобы немного развеяться и повеселиться,  но при этом всегда пели «Рябину», очень распространённую во время войны, да и после. Текст и мотив – грустные. И они остались для меня символом горькой, трагической женской судьбы, безмерного женского одиночества:
 

Что стоишь, качаясь,

Тонкая рябина,

Низко наклоняясь

Головою к тыну?..

 
Всю войну, да и потом, конечно, я комплексовал насчёт своей внешности, насчёт своего имени, насчёт еврейства.
Ненависть к евреям – это нечто генетическое у окружающих. О государственном антисемитизме того времени не могу судить, зато о так называемом бытовом ‒ сколько угодно. Дразнили, насмешничали ‒ в общем, презирали. В мальчишеском обиходе фигурировали обращение «Абхам», упрёк: «Что ты жидишься!». Ещё распевали: «Сколько время? Два еврея, третий жид на верёвочке бежит». Рассказывали «еврейские» анекдоты, где главными героями были Абрам и Сарра, а также другие персонажи, все хитрые, жадные, коварные, мокро-скользкие. Анекдоты рассказывали с утрированием акцента и картавости, сопровождали гримасничаньем. А у взрослых, по поводу и без повода: «евреи воюют на Ташкентском фронте». Есть и у Солженицына, который сам не отличился на войне, неправедное: «евреев на передке (очевидно, на переднем крае ‒ И. Б.) могло быть погуще».
Всё это глубоко оскорбляло душу. И вот что случилось со мной спустя много лет на пристани в Чебоксарах и что до сих пор не выходит у меня из головы. Было раннее утро. Уезжаем от сестёр домой, в Казань – я, Аня, грудная дочка Таня. В ожидании «Ракеты»[1] стою, облокотившись на парапет. Рядом – молодая женщина с девочкой лет пяти. Не будучи тогда особо сентиментальным, я всё же погладил девочку по голове. И тут же слышу от матери беспричинное и спокойное: «Жид». Отреагировал молниеносно: ничего не помня и не отдавая себе отчёта в том, что делаю, я схватил её за горло и стал душить. Ещё немного, и случилось бы непоправимое. Окружающие с большим трудом оторвали мои руки от её шеи. На пристани был милицейский пункт. Милиционер, высокий худой чуваш, стал заполнять протокол. Сижу бледный, что-то пытаюсь объяснить. Он всё понял, разорвал бумагу и отпустил.
Одно из самых тяжёлых воспоминаний о войне – ожидание писем с фронта. Почтальон (чаще всего это была женщина) с сумкой на плече приходил в определённое время. Все выстраивались у ворот. Все с замиранием сердца, тревогой и надеждой стояли в ожидании почтальона. Знали: если он подаёт треуголник, собственноручно сложенное фронтовое послание, ‒ это радость. Значит, жив.
Квадратный конверт означал официальное письмо. Значит, пришло извещение, или, как его чаще называли, похоронка, со стандартной формулировкой: «пал смертью храбрых». И неминуемо вслед взлетали к небу женский вой и детский плач. Практически не было ни одной семьи, которая бы не получила извещения. Солнечным сентябрьским днём 1943 года такое случилось у нас. Извещение получил я. Сёстры были на работе, мама куда-то ушла по делам. Я побежал в лес, окружавший посёлок. Лес был дубовый. В том году был невероятный, невиданный урожай желудей. Они покрывали землю сплошным толстым ковром. Я упал на землю, лицом в этот ковёр, и долго горько плакал.
В извещении значилось: «Болотовский Самуил Исаакович, 1891 г. р., находясь на фронте Великой Отечественной войны, погиб 23.08.1943 г. Похоронен у д. Заостровье Старорусского района Ленинградской (сейчас Новгородской ‒И. Б.) области».
В пенсионном удостоверении № 100/278 на имя гр. Болотовской Елены Яковлевны говорилось, что её семье на основании Постановления Совнаркома СССР от 16 июля 1940 г. назначена пенсия в размере 50 рублей в месяц.
Я хотел бросить школу, пойти работать на завод ‒ тогда и подростки были нужны. Но Аня буквально загородила мне дорогу и сказала, что я должен учиться, должен получить образование. Ясно, как бы сложилась, как бы круто изменилась моя жизнь, если бы не Аня.
Безотцовщина – всегда плохо. Но та, времён войны и первых лет после неё – не такая, как потом или сейчас. Расхожее «отец погиб на фронте» вызывало сочувствие и уважение и как-то помогало в жизни.
Что осталось от папы? Увеличенный фотопортрет и ещё немного других фотографий. Шесть писем с фронта, которые я не могу отдать ни в один музей, потому что не верю, что сохранят. Через всю войну прошла с нами и уцелела папина коллекция ‒ 50 серебряных полтинников, выпускавшихся в первые советские годы. Только перед отъездом в Израиль мы отдали их родственникам в Москве. Был папин бритвенный прибор, подаренный мне до войны. Спустя много лет его украли в Казани. Был бант со звездой, присланный «оттуда». Его легкомысленно отдал однокласснику, который обещал научить меня методам самозащиты. Осталась довоенная металлическая спичечница – футляр для спичечных коробков.
А потом пришло ещё одно извещение, уже близко к концу войны, где-то в январе 1945 года, о моей двоюродной сестре Ане Болотовской.
Она жила в Ленинграде, пережила самые тяжёлые годы блокады, потеряла родителей. Вместе со старшим курсом медицинского института, в котором она училась, была вывезена в Новосибирск, а потом по нашему вызову приехала к нам. Некоторое время работала врачом на станции скорой помощи и ушла добровольцем на фронт.
В военкомате, куда вызвали маму, я стоял под дверью. Сказали, что, по их сведениям, Аня в Пруссии ехала куда-то в медицинской машине и была убита выходившими из окружения немцами. Ни вещей, ни документов, ни писем нам не передали ‒ ничего. Мама плакала. Помню, мы спускались по лестнице и я держал её под руки. На душе было так тоскливо, и не оставляло чувство обиды.
Много лет спустя я по радио услышал новую песню в исполнении Марка Бернеса. Она задела душу, но некоторых слов не разобрал. Это были «Серёжка с Малой Бронной и Витька с Моховой». Именно думая об отце и сестре моей, я написал письмо, в котором просил сообщить слова песни. Адрес указал простой: Москва, радиокомитет, Марку Бернесу. И очень скоро пришёл ответ. Это письмо с конвертом у меня сохранилось:
 

«Уважаемый тов. Болотовский! Рад выполнить вашу просьбу и посылаю вам текст песни о Москвичах. Причины, по которым эта песня вам близка, мне понятны, и я с сочувствием крепко жму вашу руку.
С уважением, М. Бернес. 31/I – 58 г.»
 
В начале 1945 года, ближе к весне, на территории военного завода в Чапаевском посёлке, где работали Аня с Розой, появилась большая группа молодых женщин, пригнанных из Германии. Говорили, что это жёны эсэсовцев. Под присмотром нескольких конвоиров они якобы работали: лениво передвигались, что-то перетаскивали, особо себя не утруждали. Собиралась толпа ‒ больше подростки. Я жадно всматривался в немецкие лица. Одеты пёстро, на головах – особым образом повязанные косынки, как и у тех беженок из Прибалтики. Физиономии наглые. Ни разу не видел, чтобы какая-нибудь сердобольная старушка или ещё кто-то принёс им что-нибудь съестное – хлеба или картошки. Я не выдержал, подошёл к крайней из них и выкрикнул: «Дейче швайне!» («Немецкая свинья!»). Она тут же со злобой ответила: «Их дир мит ди лопатэ!» («Вот я тебя лопатой!»). Через несколько месяцев они исчезли.
В конце войны и чуть позже на окраине Чебоксар появился так называемый Трофейный посёлок. Сюда счастливцы, уцелевшие на войне, посылали из Германии разрешённые посылки, разный дефицит, составлявший иной раз целое состояние. Рассказывали про одного, который приехал только с небольшим чемоданом, наполненным швейными иголками.
В моём тогдашнем и более позднем восприятии война ассоциируется наиболее ярко и зримо с такими фактами культуры, в том числе пропаганды: вальс «Прощание славянки»; песни «Священная война», «Тёмная ночь» (в исполнении Марка Бернеса, и никого другого), песни Утёсова, Шульженко, Руслановой (особенно «Валенки») и, конечно, «Катюша»; плакат «Родина-мать зовёт» и «Болтун – находка для врага»; стихотворение Симонова «Жди меня»; статьи Ильи Эренбурга.
День Победы ‒ это особый разговор. Повсюду радость, ликование, слёзы. И мне почему-то запомнилась песня, гремевшая из всех репродукторов:
 
Артиллеристы, Сталин дал приказ!
Артиллеристы, зовёт Отчизна вас…
 
А в этот день в Казани происходило нечто такое, что моей будущей жене Ане запомнилось на всю жизнь. Она вместе с младшим братом выскочила на улицу ‒ и остолбенела от феерического зрелища. По улице Карла Маркса, по направлению к площади Свободы, шёл цирк Дурова, гастролировавший в это время в Казани. Под музыку циркового оркестра шагали люди и звери. Впереди шла легковая машина, на крыше которой возлежал пятнистый ягуар. Далее следовал оркестр. Потом вальяжно шли слоны. Замыкали шествие цирковые артисты в гриме и в цветной одежде. А вокруг и сзади – толпа, взрослые и дети. Обнимались и целовались все.
А вот уже ранние послевоенные воспоминания.
В конце войны и в первые послевоенные годы во всех домах можно было видеть семь слоников (из камня, дерева и других материалов) – на комодах, шкафчиках и на другой мебели. Видимо, выставлялись на счастье. Они довольно быстро и окончательно исчезли.
Бродячие фотографы заходили в дом, предлагали фотографироваться, но главное – переснимали и увеличивали старые снимки. Женщины несли единственное, что у них оставалось от погибших родных, ‒ фотографии. Так, у меня до сих пор хорошо сохранились большие фотоснимки молодых отца и матери.
Когда я оканчивал 10-й класс, перед выпускными экзаменами, в лесу меня задержал лесник. Я действительно срубил несколько молодых деревцев и нёс их в мешке. Так делали многие, добывая дрова для своих «буржуек». Когда этот лесник по фамилии Крупский, невзрачный чуваш с вечно пьяной физиономией, вытряхнул мой мешок, то под мусором не увидел топора. Тем не менее, на месте составил протокол. А через несколько дней вызвали меня в суд и обязали выплатить штраф. Я отрицал свою вину и призывал проявить милосердие к семье погибшего. Б-г спас меня, когда Крупский не заметил топора, иначе бы, по тогдашним жестоким законам, я мог загреметь в места не столь отдалённые.
Летом 1947 года нам выделили комнату в Чапаевском посёлке, в бараке № 23. Были безмерно рады: «своя комната». Разумеется, так называемые удобства были во дворе. В связи с переездом я из городской школы № 4, в которой проучился с 1942 по 1947 год, перевёлся в школу № 7 в посёлке. В классе насчитывалось всего семь учеников, он был под угрозой закрытия, и моему приходу вся школа была очень рада. Пришёл я перед ноябрьскими праздниками, быстро сошёлся с одноклассниками. Здесь я впервые переслал девочке Римме Михеевой записку с предложением: «Давай дружить». И здесь я по результатам выпускных экзаменов вместе с Геной Скребковым, сыном директора школы, был награждён серебряной медалью. Я привёз (или «провёз») её в Израиль. И мне очень приятно держать её в руках, потускневшую и очень далёкую, с надписью: «РСФСР. За отличные успехи и примерное поведение».
Тогда медаль давала право поступления без вступительных экзаменов в любой вуз. У меня мелькнула шальная мысль подать документы в Московский институт международных отношений или в Московский университет, но антисемитские реалии того времени меня быстро остудили. И я подал заявление в Витебский мединститут, а после 2-го курса перевёлся в Казанский, который закончил с красным дипломом. Но это уже другая история.

[1] «Ракета» ‒ так называлась серия советских пассажирских речных судов на подводных крыльях ‒ ред.

You may also like...

3 Responses

  1. Белла Звягина says:

    Огромное спасибо за этот материал. Я родственница Исаака Болотовского – дочь Бориса Звягина, упоминавшегося в тексте. Буду очень благодарна, если вы поможете мне связаться с Исааком Самуиловичем.

  2. Альберт says:

    Ба! Исаак Самуилович, прочитал взахлёб, не мог оторваться, как попал на Ваши воспоминания – не пойму! Спасибо, что добавили Ваши никем не заменимые свидетельства, а вернее – потрясающее неравнодушного, нормального человека описание жизни: всё – правда и всё – страшно… Мой отец – из села Ковали, откуда родом тепло упоминаемый вами учитель Н.М.Туймедов – “НикМихТуй”. Его брат, Дмитрий Михайлович, директор Ковалинской средней школы, отсидел 10 лет: “за антисоветскую пропаганду”. В “мужской” школе на Ярославской в те же года учился – не припомните? – Щепинский ( мы – Друзья в Одноклассниках), позже учился мой брат и я: въехали в “жёлтый дом” №43, потом стал №31 по Карла Маркса. Попытаюсь дать ссылку всем, кто не может забыть своё чебоксарское детство: спасибо Вам!

  3. Александр says:

    Замечательные воспоминания. Мы тоже родственник, мои мама и бабушка из Невеля.. Кстати, упомянутый автором Олег Шустерович приходился ему троюродным братом.

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *

error: Content is protected!