Мама была полновата в то лето, а дети, напротив, очень худы. Они отдыхали у тихого моря, с болотцами и живым, подгнивающим воздухом. Утром вставали в сарайчике № 3 у мадам Малхасян, сразу выглядывали на улицу, из-под ореха на небо, и если оно было не дымчатым, ясным, то восхищались, завтракали скорей, брали мамину сумку и надувной круг и выходили. Соседские две девчонки были уже на дворе. Они смотрели непримиримо, шли сзади и говорили, что мама пошила себе юбку-солнце и крутит. Конечно, они не здоровались с мамой. Мама закончила курсы и пошила себе не одну эту юбку, пошила бабушке платье, а у бабушки очень плохая фигура, и на неё мучение шить. Папа отнёсся с большим одобрением, и было приобретение в доме: электрическая машинка, глянцевая, зелёная, как лягушка, и такая же к ней педаль. Электрический шум, высокая скорость, большие возможности. Шпулька.
Выходили к плоскому морю, и мальчики восклицали одним дружным голосом: «Полный штиль!». Это была чаемая и припасённая фраза, а по прошествии быстрых, как волны, всех лет нашей жизни печалишься о светлячке, который летал в грудных клетках, бледно-меловых и тесных на выдаваемых на руки рентгеновских снимках и мог бы задуться каким-нибудь сквозняком. На берегу была уже Галя со своим мальчиком, который голенький шлёпал в воде. Галя переживала, что у её мальчика крошечный до невозможности пиптик. Мама, конечно, ей говорила, что прунчик (так мама уверенно заменяла) вырастет вместе с мальчиком и даже быстрее, чем мальчик, и будешь потом вспоминать и смеяться. Галя уже теперь улыбалась и показывала руками, какой будет прунчик, ей тоже понравилось это слово. Держа сумки повыше, входили в воду и, как хозяева нежного моря, шли до баркаса, который стоял тут на привязи, и на нём загорали и кушали. Купайся в просвеченной, в рыбках, воде и ныряй, крепко зажмурив глаза, бархатный ведь сезон. Но если пойдёт ветерок и покачает старый баркас, то может и укачать. Завтра тогда не захочешь быть на баркасе, уж лучше на берегу, где проходят коровы и бегают куры, а море через болотце, зато нагуляешь себе аппетит и охотно бежишь в столовку. Было, кажется, бедно и скудно вокруг в этом месте, и не было леса, как будто море его исключает. На севере, у себя, располагался лес, о котором так незаметно мечталось, и приближался тёмно-зелёной чертой день отъезда. Незаметные торжества водичкой касались ног или спускались облачком, просвеченным, как сарафан, и нарицались интимно с маленькой буквы. Они чудились, мнились и улетучивались, как испарялись, под пристальным взглядом. Как их, однако, легко разогнать.
Мама была цветущая женщина в это лето, но цыганка сглазила маму на берегу, когда мама не разрешила себе погадать. Цыганка ушла, держа под мышкой ребёнка, а на маму слетела ангина. В автобусе мама страдала двенадцать часов, до самого автовокзала, где их подхватил уже папа, растроганный почему-то до слёз. Вместе с тем было заметно его облегчение, когда оказались все вместе, и он глубоко вздохнул. На нём была та же любимая шляпа, уже по сезону едва наступающей осени. Здесь тополя прихватило глянцевой желтизной, а вокруг холоднее и чище. После длинной дороги прибыли сразу и ни с того ни с сего, что всегда поражает приехавших наконец путешественников. Дома тихая чистота, темновато, а на буфете дедушкина фотография: дедушка умер.
Наутро солнце с блеском ходило по небу, как зайчик от вымытых стёкол, ведь был сентябрь месяц, не август. Бабушка прибыла отдохнуть и пожить и сидела под окнами во дворе, сложив на животе свои руки. Глаза ещё были на мокром месте, но предстояло бороться за пенсию. Мама, придя с работы, в сторону говорила, что можно хоть макароны сварить в течение целого дня, и отправлялась на кухню. За столом бабушка вспоминала, сколько раз над ней нависала смерть, и вылетало, как пёрышко, счастливое обстоятельство, или вдруг приходило лицо и растирало её керосином, поле чего лихорадка сходила на нет. Похоже, все, кроме бабушки, чувствовали неловкость этого эгоизма, когда дедушка в свежей земле, оставленный всеми. «К чему это всё?» ‒ спрашивал папа, а бабушка обижалась до слёз. Перед ней простиралась жизненная дорога с полями-лесами, и ямами, засыпанными листвой, и низкими городами, забрызганными дождём, и грунтом, налипшим на помидорах. В долгом кочевье кто-нибудь отставал, оставался ‒ махни ему одинокой рукой, и разве можно сказать, что у неё было на сердце? Она оставалась жить. Она бы додумала свою мысль, если бы у неё была такая возможность, и сказала тогда, что доживает за них и для них. Но это уже метафизика, а в метафизике мало кто преуспел.
Папа с утра убегает на стройку в резиновых сапогах месить глину, он приходит домой без ног. У него крановщица уволилась, перед тем получив общежитие, и делай что хочешь без крановщицы. Работяги теперь подолгу обедают, едят сало и хлеб и солёные огурцы, закусывают. Смотри, уже кто-то весёленький, лезет на кран. «Куда?! Лезь обратно!». Что за народ. Иные как будто культурны, Николай играет на аккордеоне, и что? «Марш Черномора». Папа принёс от него из гипсовой мастерской Валю на круглой консоли: волосы перехвачены лентой, высокая шейка, куриная грудка. Известная вещь, ребята форму украли. А почему папа назвал её Валей, гадать не приходится. Есть Валя в отложенном прошлом, когда всё процветало (и подгнивало), теперь же с ней слишком сложные отношения, и речь в её письмах изрыта темнотами. Маме благословение и привет, она твоя утешительница. Но так ведь нельзя ничего понять! Мама считает, что если настолько сложные отношения, то странная Валя, и папа согласен: «А знаешь, и я часто так думал». Думал-то думал, а мама додумала, а всё-таки там как бы чего не случилось. Валю поставили на пианино, оттуда она глядит белыми выпуклыми глазами, ни с кем не знакома. «Вынесите её», ‒ просит бабушка. Но папа не соглашается: Валя его веселит, он ей подмигивает. В годы скитаний он насмотрелся на поясные портреты и бюсты ‒ их везде выставляет война. Мы были скитальцы! И уж надышались! То свежий лес, а в лесу трещат и щебечут снаряды, а то поле, то девичий пот, а то гарь, а то стены, которые перестали отапливать, и углём, и мокрыми шпалами тянет в провале, и падлой, как говорил сержант Бондаренко, морща коротенький нос, ‒ богатейшая, надо сказать, парфюмерия. Фронтовые собаки, мы рыскали, полагаясь на нюх, от которого тут мало толку, а там находили окорок у поляка, девкину юбку, и смерть, провонявшую за порогом и в ближних полях, а то у себя вдруг стихи, а то библиотеку с покойными креслами и мундштуками барона. Всё находили, а так и не знали бы ничего и не знали богатых потребностей человека. Рыщущая молодость моя!
Валентина вы Константиновна, не тяжело с таким именем-отчеством шаркать по лестницам? Наша-то Валя с пустыми глазами стоит в тишине на лаковой полировке, как на паркете дворца, но похоже, бабушка её тюкнула по носу: щербинка заметна. Бабушка, очень возможно, взяла и сколупнула о носик яйцо. Папа косится на бабушку непримиримо и в данном случае не проявляет сыновнего снисхождения, ибо всплывают подвохи и происки, которыми устлан весь бабушкин путь, сколько помнится. Где простодушие и добро? Лишь интриги, интриги, и до чего бесполезны! Она чемпион бесполезных интриг, обнаруженных все как одна и раскрытых, пусть с опозданием. Пишет кузине Флоре, что так одинока, и Флора ей верит, поскольку из своего цветочного далека не помнит уже ничего, а уж как она там одинока! Одиночество их заело обеих, но у Флоры красиво, там рай. Нет, им не встретиться никогда, ведь за прошедшее время уже разошлись континенты, а выйти ещё раз в море бабушка не рискнёт после того, как взлетела на воздух. По счастью, её поймали, и она себя обнаружила в кают-компании крейсера, где её кутали в одеяла и лейтенанты наперебой предлагали коньяк, но какой это ужас. Мичман бросил ей с борта громадный круг, а два других уже в тесных объятиях поднимали её на шлюпку, и тот запоздал с этим кругом. «Спасите наши души!» ‒ гудел и тонул подорвавшийся пароход. Папа слушал и опускал сыновье лицо.
Малонадёжная, беглая нитка мысли шныряет перед его мысленным взором, и ему тяжело. Нитка ищет куски большой выкройки, чтобы соединить, но качается старый баркас, и расходятся Африка с Азией, море сменяется небом, а птица то сбоку, то над головой.
Не так ли качался в своём гамаке его светлый гений? И перевернулся, и шлёпнулся, и на четвереньках пошёл к ближнему дереву, чтобы подняться и встать. Неподалёку сидела в траве, опершись на длинную руку, его молодая жена и сжимала зубами травинку, как будто это у ней было в зубах запястье его руки. Он встал, держась за кору, и ушёл полосатой спиной, и шёл до глубокого яра, куда сбегали деревья и где был просвет в яркое небо. Здесь он достал из штанов блокнот и записал уже музыку. Но нет, не послеполуденный сон в гамаке, с выставленной ногой, которую освежает ветер и из-за которой брык и наземь, а хождение в лес и шаги: пятка ‒ носок, пятка ‒ носок ‒ и бег на копытцах.
«Что ты мыслишь о музыке? ‒ спрашивала Валентина. ‒ О сочинительстве?» ‒ спрашивала она, недолго смотрела и отводила глаза, не дождавшись ответа и будто ей всё равно. Она играла на виолончели, а он на маленьком аккордеоне, который привёз с войны. «Голосистый какой инструмент!» ‒ сказала она в первый раз. Её простое лицо нравилось только внимательному наблюдателю, да и то покуда он молод. А сама говорила: «Вот, раз в неделю ‒ и хорошо, и спокойна». Ну хорошо, думал он, не обижаясь уже, только сердясь, и разрешал себе примечать с постоянством геометра её узловатые ноги, несвежесть белья.
Куда-то сокрылся его светлый гений? Папа увидел его на картине сидящим в плетёном кресле ‒ нога на ногу, розовощёкий, и лесные сени у него за спиной. Папа прислушался к внутренней музыке: чья она? его или нет? Если поднимется и пойдёт в этот лес, то его. Папа отвёл лицо, отвернулся. Смотрит, а кресло пустое: ушёл. И папа за ним на цыпочках. Ведь ему приоткрылся закон всеобщей большой сообщаемости и нежно обрадовал. Кто-то скажет, что лично ему неизвестен такой закон, ну что ж: он мало кому известен. Приходится разъяснить, что, как бы там ни было, знаете вы или нет, а вас держат на связи светлые гении, и бывает, вы их замечаете даже, но вами овладевает рассеянность.
Праздник позднего дня протекал час за часом. Мама пела во время осенней прогулки и собирала кленовый букет. «Расточительно как щедры эти клёны», ‒ говорил папа, и мама кивала. Мальчики шли впереди и не хотели шуршать ботинками в листопаде, младший перед собой нёс ветку с двумя листами на длинном конце. Вот и смеркается.
В подобный осенний день, когда всеми овладевает метафизическое томление, тихо скончалась мама и лежала розовая, как под крылышком у сна. Поцелуй находил остывающее тепло в её щеке. Между тем, осень была прекрасная, всё ещё тёплая и сухая, и это тепло, не правда ли? ‒ было тем же теплом, которое передаётся и переходит.
Вот какая странность: понять ничего нельзя, а читать все равно приятно.
А.Кучерский назвал свое новое сочинение, условно определив его жанр как рассказ, строкой из стихотворения Ф.И.Тютчева ,,Как хорошо ты, о море ночное”.
Рассказ ли это, этюд-картина или соната-воспоминание, но происходящее захватывает нас и держит в лирическом кольце от начала до конца. Голос автора звучит не громко, но глубоко и взволнованно, передавая боль утраты и соединяясь с философией стихотворения Тютчева: Зыбь ты великая, зыбь ты морская,Чей это праздник так празднуешь ты? Волны несутся,гремя и сверкая, Чуткие звезды глядят с высоты. В этом волнении, в этом сиянье, весь, как во сне, я потерян стою —
О,как охотно бы в их обаянье Всю потопил бы я душу свою…
Как всегда (для меня), понятней становится со второго раза. Однако “метафизическое” проникает сразу.
Удивительно, но вижу во время чтения картины своей жизни. И так светло все и тихо… Спасибо за эти трогательные минуты автору.
Мне очень понравилось. Интересен сам способ смешения самых разных лексических слоёв – от прозы в стиле акварелей М.- К. Чюрлёниса и до просторечья советских 50-х с их незамысловатым, но уже не всем понятным сленгом.
И с самого начала показалось. что промелькнёт чья-то смерть. Но то, что умерла именно мама, cтало неожиданностью, прямо как в детективе. Нет причины – цыганка, гипсовая модель любовницы, но ведь этого мало для смерти, даже и случайной… Впрочем, тут наверное не может быть логики.
Тема кочевой жизни, бродяжье-курортной и бедной, как в классическом "Белом пуделе" – это одна из вечных наших тем, никуда от неё не денешься…
Словом, мне понравилось, и я рада знакомству с этой прозой.