С Володей Гершуни[2] мы познакомились в 1956 году в доме у Владимира Павловича Эфроимсона, известного генетика, который много лет провёл в лагерях за то, что воевал с Лысенко. Гершуни сидел вместе с Владимиром Павловичем, а тот был лагерным другом моего отца. Мы с Гершуни очень подружились, он приходил к нам в дом, очень любил нашего маленького сына.
Гершуни молодым попал в лагерь, после лагеря был рабочим-каменщиком, потом окончил химический техникум и приобрёл хорошую специальность. Но работа не занимала важного места в его жизни. Ему хватало денег на прокорм, на кое-какую одежду.
У Гершуни не было настоящего дома и семьи. Большинство из нас жили нормальной жизнью, имели какое ни на есть жильё, работу, семью. Гершуни был перекати-поле. Он приходил к нам или к другим друзьям с чемоданчиком, набитым интересными книгами и рукописями, он должен был поделиться последней новинкой. Это для него было важнее, чем самому её прочесть.
Главным и единственным интересом Гершуни было сталинское прошлое страны и его собственное. Он жил только этим. Он находился во власти своей ненависти к сталинизму, не мог и не хотел от неё избавиться. Как будто это прошлое оседлало его, как ведьма гоголевского Хому, и не слезало. Мы жалели его, нам хотелось его накормить, приютить. Но, казалось, он не в состоянии даже нормально есть.
Внешность у него была удивительная для современной Москвы: черноволосый, с пламенными глазами, резкие черты лица еврейских каббалистов. На голове всегда чёрный берет, как будто он знал, что покрытие головы полагается еврею. Нелепый долгополый пиджак – где он только такой достал!
Но Гершуни не был, как могло казаться, типом отвлечённого книжника. Вся его жизнь была – на людях. Для себя ему ничего не надо было. Он нежно привязывался к детям своих друзей, любил и нашего сына, привязан был к друзьям.
У него было большое чувство юмора, неизменно направленное на самого себя. Но ГБ он ненавидел постоянной, жгучей ненавистью. Однажды мы ехали с ним в метро. Вошла старуха. Я говорю: «Ты бы уступил ей место». – «А откуда я знаю, вдруг она бывшая гэбэшница?»
Он приезжал к нам на Севастопольский проспект, где мы купили кооперативную квартиру. По вечерам мы вместе ходили на лыжах. Однажды, оставшись у нас ночевать, он пробыл в лесу до 4-х часов утра – впрок.
Угроза ареста всё время над ним висела. Ничего особо крамольного он не делал, но, казалось, должен был вызывать хватательные рефлексы гэбэшников, как раздражал бы деревенских псов вид чужака в деревне. Уж очень он был странной фигурой со своим чемоданчиком.
Было страшно подумать, что его снова арестуют. Мы знали, как трудно он сидел в сталинские времена, как бунтовал и не сдавался. И мы его призывали к осторожности. Но он никого не слушал – у него был свой внутренний план жизни.
В 1969 г. Гершуни арестовали. Предлог был нелепый: как-то попался им на глаза его чемоданчик. Арестовали по 190-й статье, по которой максимальный срок – 3 года обычных лагерей. Но ему была уготована страшная участь. Через несколько месяцев мы узнали, что Гершуни признали невменяемым, он в Бутырской тюрьме, ждёт отправки в психушку.
Гершуни объявил голодовку. Галя Габай[3], Женя Шаповал и я пришли в Бутырки и попросили дать с ним свидание в надежде отговорить его от этого самоубийственного шага – голодовки. Гершуни был нездоровым человеком, никогда не питался как следует, голодовка наносила ущерб его здоровью, а пользы от неё не было никакой. Ведь они его считали невменяемым.
Нам дали свидание, и мы с ним говорили через стекло, с помощью странного приспособления наподобие телефона. Наши уговоры не помогли. Он продолжал голодовку (первую, но не последнюю) дней 50.
Когда его привезли в Орёл, в тамошнюю тюрьму-больницу, я поехала к нему на свидание вместе с его сестрой Кларой, под видом двоюродной сестры. Два раза меня пускали, а на третий – не пустили, заявив, что я не родная сестра. Побывать на свидании у Володи удалось Илье Зильбербергу перед отъездом в Израиль.
Мне на свидании показалось, что начальство относится к нему и к нам неплохо. Разрешили сидеть с ним рядом, чем он немедленно воспользовался, передав мне толстую пачку писем и отдельно – письмо-дневник. Толстая пачка содержала тюремную переписку Гершуни с сидевшей в Бутырках же Наташей Горбаневской[4]. Письма были любовные, читать их было неловко. Однако это был поразительный человеческий документ. В этом человеке, Володе, был огромный запас любви. Но судьба его не баловала. Кроме покойной Беллы Межовой, которая любила его, как сестра, и всячески старалась обогреть, я не знаю, любила ли его хоть одна женщина. А в этих тюремных письмах был настоящий потоп любви. И на волю нам он писал, что нашёл в тюрьме настоящую любовь. Эти письма я не могла держать у себя дома, я отдала их на сохранение Гале Корниловой, знакомой Наташи. Но Наташа, как оказалось, не интересовалась ни письмами, ни самим Володей. То есть интересовалась судьбой страдающего товарища, но его не любила. Тюремный роман через стену – ничего больше. Так ведь в Бутырках скучно было…
Освободившись, Наташа поспешила ему написать, что не любит его, несмотря на наши с Якобсоном мольбы подождать с признаниями до его освобождения. Отправив письмо, она об этом пожалела и послала вслед телеграмму начальнику больницы с просьбой не передавать Гершуни письмо. Потом мы узнали, что начальник всё-таки письмо передал. Ещё до письма она съездила к нему на свидание. Он не знал, что она его разлюбила, хоть ей и трудно было притворяться. «В начале свидания мы поцеловались, и всё свидание я с ужасом ждала его окончания, когда придётся поцеловаться вторично. Я должна ему сказать, что не люблю его, вдруг он выйдет и ему через две недели разрешат уехать в Израиль? Но за эти две недели он может захотеть на мне жениться…».
Как-то она пришла ко мне в библиотеку в обеденный перерыв в день рожденья Володи, 18-го марта (день Парижской коммуны!), принесла бутылку вина, мы выпили, и она жаловалась на судьбу… Но страхи Наташи были напрасны: Володе предстояло сидеть ещё очень долго. Освободился он только в 1974 г., так и не покаявшись перед своими мучителями.
Конечно, он узнал о «предательстве» Наташи, и его горячая любовь превратилась в такую же горячую ненависть. Ещё в письмах из тюремной больницы он её всячески поносил, продолжал это делать и освободившись. После его освобождения и до её отъезда на Запад они встретились. Не знаю подробностей этой встречи.
Вместе с тюремной перепиской на первом свидании в Орле он передал мне своё письмо-дневник из психушки. Это письмо через меня и В. Буковского[5] попало на Запад. Поэтому, когда я приехала к нему в третий раз, меня не пустили.
Собираясь в Орёл в первый раз, я получила от В. Буковского заряженный фотоаппарат – сфотографировать тюремную больницу. Мне было это делать страшновато. Я боялась, что меня заметят и, как минимум, больше не пустят на свидание. К тому же фотограф я паршивый – ещё и не получится ничего. И Клара, сестра Володи, тоже боялась, но я всё-таки сделала несколько кадров, стоя на другой стороне улицы. Увидела, как открылись ворота и вышел строй заключённых (по пятёркам!) в сопровождении конвоя. Солдаты, казалось, смотрели прямо на меня. Ну как же было эту сцену не запечатлеть? Теперь она появляется в разных изданиях, посвящённых судьбе советских диссидентов.
Возвращалась я из Орла в Москву и, лёжа на верхней полке, читала письма Гершуни Наташе в тюрьму и всем нам – на волю. Представляю, с каким чувством должен был ехать после свидания с Володей Илья Зильберберг, которому предстояло вскоре ознакомиться совсем с другими пейзажами – от Мевасерет-Циона под Иерусалимом до антропософской деревни в Сассексе!
И до, и после поездки в Орёл мы с ним переписывались. Эта переписка превратилась для меня в источник мучений. Жизнь его была – кромешной. В тесной, запертой на замок камере стояли впритык друг к другу несколько коек. На них – сумасшедшие убийцы, признанные невменяемыми. День и ночь, в течение нескольких лет, бок о бок с ними. И в таких условиях он умудрился читать, размышлять, писать письма и даже сочинять забавные перевёртыши. И достиг в этом филологическом хобби больших успехов.
Но временами в письмах на волю он не выдерживал привычно шутливого тона. Ему казалось, что его все забыли, что ничего не делается для его освобождения. А что можно было сделать? Очень немногое. И много ли помогло Петру Григорьевичу Григоренко[6], что о нём писали, трубили по всем заграницам? Кое-что мы пытались сделать, но могли не много. Я писала ему письма, пока в марте 1972 г. и это не прекратилось. Внезапно я получила от него письмо, полное упрёков и оскорблений. Я ответила ему тоже резким письмом, и на этом наша переписка кончилась. Прав он был только в каком-то высшем смысле: в этом смыле право выражать сочувствие может только тот, кто страдает вместе с тобой. А наши жизни теперь были совсем разные, а прежнюю общую судьбу он забыл, оглушённый своими нынешними, несравненно более тяжкими, испытаниями.
Было что-то безобразное в том, что в субботу, если не помешают обстоятельства, я, проводив ребёнка в школу и убрав квартиру, сажусь писать Гершуни, заполняя письмо перечислением житейских событий: как зимой мы ходим на лыжах, летом – как мы съездили в отпуск в Карелию, как посетили с хорошей компанией Кижи. В завуалированной форме сообщаю об арестах и освобождениях общих знакомых. И получается так, что только небольшая часть времени и души отдаётся ему. Но мне казалось, что лучше так, чем не писать вовсе. Ведь разделить его судьбу по-настоящему я не могла и не хотела.
После наших последних, резких писем друг другу в 1972 г. мы обменялись письмами ещё раз, когда я уже была в Израиле, а он – на свободе. Мы были готовы забыть взаимные обиды. Но время и расстояние сделали своё дело. К тому же его письма и на этот раз содержали упрёки. А мне здесь, в Израиле, и вовсе не хотелось сводить старые счёты. Как он живёт сейчас – я почти не знаю, но боюсь, что покоя ему не будет. Так случилось, что эта связь оборвалась ещё раньше других.
Есть один человек, претензии к которому со стороны Гершуни ещё большие, чем к Наташе, ко мне или к другим людям. Это Солженицын. Не могу судить, насколько они обоснованы. Знаю (и сам Солженицын это подтвердил в «Архипелаге»), что знакомство их давнее, ещё с Экибастуза, лагеря в Казахстане, где оба были заключёнными. После освобождения Володя был им принят и обласкан, они были на «ты». Володя сообщил ему много фактов для «Архипелага», он всегда был готов исполнить любую просьбу знаменитого писателя, который всегда был так занят. Володя говорил о старике М. Я. Макотинском, когда-то известном революционере и многолетнем узнике ГУЛАГа, недавно умершем: «Жаль, что не успел прочесть “Один день Ивана Денисовича”. Каждому следовало успеть прочесть такую важную вещь».
Вспоминаю смешной случай. У нас на работе устроили поездку на теплоходе по Москве-реке. У меня оказался лишний билет, и, зная, как мало у Володи развлечений, я предложила ему поехать погулять вместе. Он сказал, что, к сожалению, не может: в этот день он встречается с Исаичем. При встрече он тому сказал, что пожертвовал ради него прогулкой со знакомой женщиной. Солженицын ответил: «Напрасно». Но, узнав, что я замужем, сказал: «Ну тогда ничего. Гулять надо с незамужними. Ведь так много в России одиноких женщин!».
Когда Володя в Орле во второй раз объявил голодовку и продолжал её 80 дней, я, чтобы убедить его поберечь остатки здоровья, обратилась через общих знакомых к Солженицыну с просьбой написать Володе. Знала, что он будет рад и горд получить письмо Солженицына. Я думала, что влияние Солженицына окажется достаточным, чтобы он прекратил голодовку. Солженицын ответил отказом, прибавив: «Я никогда не был ни другом, ни единомышленником Гершуни».
Не стала бы я приводить этой фразы, не желала бы, чтобы о ней узнал Володя, но это сделал раньше меня Илья Зильберберг в своей книге «Необходимый разговор с Солженицыным». Насколько такой «разговор» был необходим – это другое дело, но Володю можно было бы избавить от лишней боли.
А мне бы хотелось, чтобы Гершуни оказался здесь, на улицах Иерусалима, среди таких похожих на него иудеев. Здесь он был бы уместен и больше ничего ему бы не грозило. Но ехать он не хочет, а я его не уговариваю. Может, нет для него другой жизни, как в той, холодной и жестокой стране.
[2] Владимир Львович Гершуни (1930 –1994). Российский диссидент и поэт. Племянник Григория Гершуни, российского террориста, одного из основателей «боевой организации» эсеров.
[3] Галина Габай – жена известного правозащитника Ильи Габая.
[4] Наталья Горбаневская – известная правозащитница.
[5] Владимир Буковский – писатель, политический и общественный деятель, учёный-нейрофизиолог. Один из основателей диссидентского движения в СССР.
[6] Пётр Григоренко – генерал советской армии, правозащитник, неоднократно подвергавшийся репрессиям со стороны властей.
Leave a Reply