Этот очерк завершает шестую книгу альманаха “Время вспоминать”
По утрам у меня часто болел живот. Так случилось и этим утром, и добрая с утра мама разрешила не ходить в школу.
За окнами ещё совсем темно, весна только в календаре, а на улице сильный мороз.
К обеду распогодилось, солнце светило совсем по-весеннему, и казалось, что за окном по-настоящему тепло.
‒ Мам, я погуляю?
‒ Как гулять, так ты здоровая, а как в школу, так живот болит, – привычно прокомментировала мама, – заодно уроки узнай!
‒ Мам, а можно я на коньках за уроками поеду? – выкрикиваю уже с порога.
Коньками с самого утра безраздельно владел старший брат. Сняв обледеневшие варежки, он старательно закручивал обкусанными карандашами верёвочки, которыми крепились к валенкам наши общие «снегурки». Карандаши придавали жёсткость конструкции, и если намокшие верёвки ослабевали, то всегда можно было еще подкрутить их карандашами. Я напомнила брату о совместном владении и не без труда упросила его прикрутить один конёк к моему валенку.
Я только что прочитала книжку «Серебряные коньки» и представляла себя тем самым мальчиком, скользящим по зеркальному льду голландского озера. Дорога через два дома
к моей однокласснице была слишком коротка, и, чтобы продлить удовольствие, я отправилась за уроками домой
к любимой учительнице. Учительница жила далеко за рекой.
Я самозабвенно скользила по хрустящему насту на одной ноге, отталкиваясь второй и во всё горло распевая вальс «Амурские волны». Горло совсем пересохло от быстрого движения и мороза, но вальс из меня лился сам в такт ритмичному скольжению конька.
Наша учительница – девочка с косичками – первый год в школе после педтехникума. Мы её очень любили, но плохо слушались. В конце концов она сдалась и перестала даже реагировать на постоянный шум в классе.
Учительница стащила с меня набрякшие от мокрого снега драные валенки и шаровары и закинула их на печку, а меня закутала в колючий платок и прислонила к горячему печкиному телу.
‒ Пить хочу, – прохрипела я пересохшим горлом.
‒ В сенцах квасок, налей-ка сама, я отойти не могу: борщ убежит, – и учительница сунула мне в руки большую алюминиевую кружку.
Я отлепилась
от тёплой печки, залезла в учительские валенки и выскочила в обледенелые сени.
Там на табуретке стоял маленький деревянный бочонок, покрытый чистой тряпкой, а
под ней, под тоненьким слоем хрусткого ледка томно переливался такой желанный
желтоватый квасок.
Я зачерпнула полную кружку и жадно, залпом тут же опустошила её. Потом
зачерпнула ещё немного
и вернулась в комнату, чтобы уже не спеша и в тепле насладиться сладковатым
кваском.
Учительница уже разливала борщ по тарелкам. В комнате было жарко. За окном быстро темнело, и мне вдруг ужасно захотелось спать. Несколько ложек горячего борща меня совсем сморили, и учительница забеспокоилась.
‒ Иди-ка ты домой, пока и вовсе не стемнело. Мать, небось, тревожится.
Я в ответ только помотала враз отяжелевшей головой и, напялив согревшиеся, но все ещё тяжёлые от влаги пальто, шаровары и валенки, нехотя вывалилась за дверь.
Дальше я
помню как-то плохо. Помню только, что ноги меня не слушались и сами задирались вверх вместо того, чтобы
твёрдо встать на землю. В снегу лежать было приятно, мягко и тепло… Так тепло,
что снилось мне летнее солнце
и чьи-то ласковые голоса, тихо и нежно ворковавшие надо мной.
Потом я помню мамины резкие и, как мне показалось, сердитые крики, когда она укладывала меня в кровать. Оказалось, что меня нашёл в сугробе мамин знакомый, писатель Виктор Леонтьевич Петровский. Он тоже был ссыльный и жил на другом конце нашего села. Он совершенно случайно оказался рядом с моим сугробом, и, если бы не красное пальто и красный капор, темневшие из-под присыпавшего меня снега, он бы так и прошёл мимо. Я же сладко спала, сражённая наповал неумеренной дозой «кваска». Он взял меня на руки и отнёс к маме. Мама очень обрадовалась неожиданному гостю и пригласила его пройти. Но Петровский трагическим голосом произнёс:
‒ Посмотрите, что они с нашими детьми делают!
‒ Что случилось? – спросила мама растерянно.
‒ Обратите же внимание на ребёнка!
И мама обратила. Я сидела на пороге не в силах подняться и громко икала. Сосульки на волосах и воротнике начали таять, и вокруг меня постепенно собиралась талая лужица.
‒ Господи, что с ней? – испуганно спросила мама.
‒ Ваша дочь пьяна, – ещё более трагически произнёс Виктор Леонтьевич.
‒ ???
‒ Её учительница напоила. Они тут нас за людей не считают. Вы не должны это так оставить.
Назавтра с утра у меня болело горло и поднялась высокая температура. Мама напоила меня горячим гоголем-моголем, дала аспирину, а сама решительно отправилась в школу. Строгий худой директор в военном френче встретил её вежливо, но его прозрачные глаза льдисто и недружелюбно уставились на маму. Сначала мама растерялась, но потом, набравшись храбрости, отчаянно выкрикнула:
‒ Вы думаете, что если мы ссыльные, то с нашими детьми можно что угодно делать?!
‒ А что, собственно говоря, случилось? – спросил растерявшийся директор.
‒ Вчера мою дочь, ученицу второго класса, принесли домой пьяную! По-вашему, это в порядке вещей, что семилетнего ребёнка учительница напоила брагой?
И мама рассказала ему, что случилось. Сначала директор сидел молча, покусывая карандаш. Потом резко придвинулся к столу, положил перед мамой тетрадный листок в клеточку и подтолкнул чернильницу – пишите!
‒ Что писать? – растерялась мама.
‒ Заявление пишите, ‒ сердито сказал директор. – Что вы думаете, мы это так оставим? Если учительница виновата, то должна ответить за свои поступки по закону.
И тут мама поняла, что ей предлагают написать донос. Она отпихнула от себя чернильницу и высоким срывающимся голосом закричала:
‒ При чём здесь эта девочка? Это вы, вы сами виноваты в том, что ваши молодые учителя не знают, что нельзя детей поить брагой.
И театрально грохнула своим маленьким кулачком по директорскому столу. Директор помолчал и обещал провести разъяснительную работу…
* * *
Много лет спустя, когда мы вернулись в Москву, мама по рекомендации устроилась на работу в Переделкино, к Корнею Ивановичу Чуковскому. Ворота его дома по улице Серафимовича, 3 всегда были открыты, и часто, проходя мимо, люди заходили на территорию в надежде познакомиться с Корнеем Ивановичем и продемонстрировать своих детишек, которые готовы были почитать наизусть его детские стихи.
Однажды Лидия Корнеевна попросила меня написать скромное объявление, чтобы гости всё-таки не докучали старому занятому человеку. Мне было уже пятнадцать лет, и я со всей ответственностью отнеслась к поручению. Утром около двери я прикрепила листок, на котором старательно вывела короткий, но, как мне казалось, очень достойный текст: «Корней Иванович нездоров и занят. Пожалуйста, щадите его время!».
Каждое утро, около одиннадцати, Корней Иванович заходил за мной, и мы вместе гуляли. На этот раз его большая фигура в макинтоше возникла перед окном раньше обычного.
‒ Что за глупость ты там написала?!
‒ А что, по-вашему, я должна была написать? – обиделась я.
‒ Ну написала бы – умер!
‒ Корней Иванович, да вы с ума сошли! – завопила я, забыв о вежливости. ‒ Представляете, сколько тогда народу сразу набежит?
И Чуковский побежал ябедничать моей маме. Мне хорошо было слышно, как они там, в библиотеке, смеялись, и это было обидно.
Однажды
Корней Иванович с внучкой Леной-Люшей взяли меня с собой в гости к самому
Ираклию Андроникову. Я была готова плясать и петь от счастья, но Корней
Иванович охладил мой пыл, строго предупредив, что вести себя я должна прилично,
вкусности со стола не хватать, пока не предложат,
а главное, молчать, пока не спросят. Я постаралась не обижаться и лишь слегка
нахохлилась.
Андроников уже ждал у ворот. В светлом, почти белом костюме, загорелый, с удивительно крупной головой на плотном коротком теле, он неожиданно рухнул на колени прямо в пыль, приветствуя дорогого гостя. В ту же секунду дорогой гость тоже сверзился на колени с высоты своего немалого роста, и они на коленках поползли навстречу друг другу, разыгрывая, видимо, хорошо знакомую им обоим ритуальную сценку. Мне было очень стыдно за них обоих, но, взглянув на смеющуюся Лену, я быстро успокоилась. Значит, так надо.
Стол был уставлен невиданными мною прежде фруктами. Виноградины размером с крупную сливу, персики, от которых струился невыносимо дразнящий аромат, большие почти прозрачные груши с просвечивающими семечками так приковали моё внимание, что я не прислушивалась к общему разговору, пока Корней Иванович не пнул меня легонько под столом.
Я сглотнула слюну и перевела взгляд с яств на Андроникова.
– Я только по дороге вспомнил, что меня приглашали на юбилей лермонтовского домика, и в Пятигорске сошёл с поезда, – рассказывал он. ‒ Ну меня и вытащили сразу на трибуну. Я был совсем не готов, поупирался, а делать нечего. Выхожу, думаю: о чём говорить? Ну и обратился к одному из моих любимых персонажей и начал импровизировать. Сошло на ура. Только один Петровский догадался, что пою с чужого голоса: узнал Алексея Толстого…
Тут уж я встрепенулась и, стараясь не коситься на Корнея Ивановича, спрашиваю, – какой это Петровский?
‒ А вам, барышня, какого надобно? – Удивился Андроников, поднял пухлую ладонь и растопырил четыре пальца. – Я знаю четырёх, вам которого?
‒ Писателя, – важно сообщила я.
‒ Три, – сказал хозяин дома, – и загнул один палец.
‒ Он с Украины, – не снижая напора, продолжала я.
‒ Два! – азартно выкрикнул Андроников, увлекаясь игрой и показывая мне козу из двух пальцев.
‒ Он в Союзе писателей, – уже совсем тихо пробормотала я и отодвинулась подальше от Корнея Ивановича, теперь не сомневаясь, что меня ожидает взбучка.
‒ А имя у него тоже есть? – уже заинтересованно спросил Андроников.
‒ Виктор Леонтьевич, – прошелестела я.
‒ Так и я о нём же! – вскричал Андроников. – А ты-то его откуда знаешь?
‒ Да мы же с ним вместе в ссылке были! – гордо сообщила я и победно посмотрела на Чуковского, взиравшего на меня с искренним удивлением. Корней Иванович не бранился, но на обратном пути мне пришлось рассказать ему, как Петровский меня, пьяную, домой принёс. Потом он пошёл к моей маме, и они долго-долго разговаривали…
Leave a Reply