Некоторые главы этого документального повествования написаны от имени Сони ‒ девочки-подростка. Анна перельман живёт в Бостоне (США). Очерк опубликован в книге 2-й нашего альманаха “Время вспоминать”
Столбняк
Первые дни, даже недели, после начала войны я и мои школьные друзья находились в состоянии несколько странного возбуждения. Жизнь сделала крутой поворот, началось то, чего мы все, хотя и не вполне осознанно, ожидали. С детства мы знали, что окружены врагами – находимся в капиталистическом окружении, что главный наш враг – фашизм. Нас воспитывали в готовности к жертве. Нашими героями были бойцы-антифашисты. Мы переживали поражение республиканцев в Испании. Каждый знал слова Долорес Ибаррури – “No pasaran” ‒ «(Фашизм) не пройдёт!». Мы зачитывались Фейхтвангером, смотрели антифашистские фильмы. Наиболее читаемой книгой у подростков была «Как закалялась сталь», и кто из нас не плакал над «Оводом»!
В наших головах никогда не возникало и тени сомнения в действиях правительства. Хорошо усвоив на уроках истории, что войны бывают справедливые и несправедливые, мы абсолютно не задумывались насколько «справедлива» война с маленькой независимой Финляндией. Коллективный поход нашего класса в день окончания этой войны на выступление джаза Утёсова оказался для меня настолько ярким впечатлением, что запомнился лучше, чем это событие или сообщение о встрече Молотова с Риббентропом.
Во время «странной» войны с Финляндией школа, не без нашего участия, была переоборудована в госпиталь. Мы учились во вторую смену в бывшей «Петершуле» и вечером весёлой гурьбой возвращались домой по затемнённому городу. Мимо нас по Невскому пробегали трамваи с фиолетово светящимися окнами. Затемнение было какое-то невсамделишное. Все знали, что никаких налётов не будет, и всё это воспринималось нами, подростками, несерьёзно, как повод для шалостей. А ведь с этой «ненастоящей» войны не вернулся наш молодой сосед по квартире, муж милой, тихой бухгалтерши Лидии Павловны. Шла война в Европе, но и это мало повлияло на наше безоблачное настроение и оставило лишь странный след в памяти. Я помню только, что, после присоединения Прибалтики, в магазинах Ленинграда появились никогда не виданные дотоле прекрасные молочные продукты, и всех это очень устраивало. Единственное, что, пожалуй, вызывало недоумение, которым я, впрочем, ни с кем не делилась, это злорадный тон сообщений по радио о бомбёжках Лондона и Ковентри. Ведь капиталистов-англичан бомбили всё-таки фашисты.
И вот война уже у нас. Внезапно всё изменилось. То, что вчера казалось важным, потеряло всякое значение. Уходили на фронт родные, добровольцами уходили наши лучшие мальчики. Многие из них были ещё допризывного возраста. Я не могу сказать, как Окуджава, что они до поры повзрослели. Уходили – мальчики, и сейчас мне кажется, что уходили дети.
Молодёжь была готова отстаивать свои идеалы, бороться с фашизмом. В первые недели войны ещё оставались иллюзии, что отстаивать придётся именно идеалы, а не воевать за родную землю. Все были уверены в мощи Красной Армии, которая отбросит врага и будет, как обещали вожди, громить фашиста на его территории. Мальчики уходили, мы оставались, чувствуя вину перед уходящими. Мы хотели быть хоть чем-то полезными, толклись около райкома комсомола, ожидая каких-либо заданий. Помнится, несколько раз нас посылали на Московский вокзал, и мы допоздна грузили вещи детей, которых вывозили из города. Детей отправляли одних. Расставание с родителями было душераздирающим. Это, как и многое другое, оказалось впоследствии не только жестоким, но и бессмысленным. Неподалеку от Ленинграда немцы разбомбили эти эшелоны, и многие дети погибли. Но тогда, усталые, возвращаясь домой после наступления комендантского часа, мы были горды собой, чувствовали себя почти счастливыми, очень значительными и необходимыми Родине людьми.
Когда же стало известно, что в нашей школе разворачивают полевой госпиталь, мы побежали туда. Эвакогоспиталь номер 2016 уже принимал раненых. Нам, девочкам, разрешили работать дружинницами и выдали пропуска. Моя мама боялась, что меня могут послать на рытьё окопов, и против моей работы в госпитале не возражала. Но мать моей подруги, Лиды, категорически запретила ей ходить в госпиталь. Мотивировка была странная, почти по Чехову, что-то вроде: «Ты девочка, а мужчины ‒ это неприлично». Ни уговоры, ни слёзы не помогали. Уходя на работу, мать запирала Лиду на замок. Кончилось тем, что с нашей помощью Лида удрала через окно, благо квартира была на первом этаже. Приютила её на это время мать нашей общей подруги, Розы, а моя мама не решилась идти на конфликт с Лидиными родителями.
Итак, мы дружинницы. Хотя госпиталь именовался эвакуационным и был третьим этапом после помощи раненому на поле боя и неотложной хирургии в медсанбате, но уже в июле раненых сюда привозили прямо с позиций.
В моей памяти запечатлелся день, вероятно, в середине июля. Жара. Пришло несколько машин с ранеными. Солдаты и наши мальчики таскают носилки в приёмный покой. Почему-то помнится наш соученик Зальцман, маленький тщедушный паренёк с огромной копной чёрных волос, потный, сгибающийся под тяжестью носилок. Каждый раз, когда он проходит мимо, кажется, что вот-вот уронит носилки. Обработка больных идёт на первом этаже в нескольких бывших классах. Персонал не справляется с потоком раненых. Нам, девчонкам, доверяют раздевать и брить этих ребят. Мы, по крайней мере я, выполняем эту работу крайне неумело, причиняя раненым дополнительную боль. Когда я брею голову парня механической бритвой, рука с непривычки устаёт мгновенно, и я не столько выбриваю, сколько выдёргиваю волосы. Снимать грязную, пропитанную потом и кровью одежду тоже трудно. Чтобы разрезать и стащить её, не делая раненому слишком больно, необходимо иметь навык, которого у меня, к сожалению, нет. Многие из нас вообще впервые видят голого мужчину. Всё это не придаёт нам уверенности. Мы всё время боимся сделать больно и в результате действуем ещё более неловко. Солдаты переносят всё это терпеливо, лишь изредка кто-нибудь, не выдерживая, тихо матерится. Вообще-то потом наши обязанности были немудрёные: мы помогали кормить раненых, поили их, давали лекарства. В перевязочные нас не пускали.
Однако случалось и другое. В один из первых дней медсестра привела меня в класс, где стояла одна лишь койка. На ней лежал паренёк лет восемнадцати. Сестра сказала, что у него столбняк. Когда начнутся судороги, я должна положить ему на лицо марлевую маску и капать на неё эфир из бутылочки, пока раненый не затихнет. Она дала мне в руки бутылочку тёмного стекла, горлышко её было закрыто пробкой, на которой висел марлевый фитилёк. «Я не сумею этого сделать», – испуганно забормотала я. «Сумеешь. Никто из нас не делал того, что мы делаем сейчас», – отрезала сестра и ушла.
Парнишка на нас никак не реагировал. Я села на табуретку рядом с кроватью и тогда лишь почувствовала, что в комнате стоит отвратительный запах ‒ запах гниения. Вдруг мальчик застонал, тело его напряглось, голова запрокинулась назад, он оскалился и начал, выгибаясь дугой, падать с койки. Загораживая его собой, чтобы он не свалился, я одновременно пыталась наложить марлевую маску ему на лицо, как велела медсестра. Это удавалось плохо. Всё же я начала капать на маску эфир. Запах гниения смешался со сладковатым тошнотворным запахом эфира. Судорога немного отпустила его, и паренёк начал причитать, повторяя одни и те же слова: «Мамочка, за что же такие мучения». Я едва сдерживала слёзы, не понимая, в сознании раненый или бредит. Во время судорог с него свалилось одеяло, и я увидела, что он ранен в ногу и этот смрад идёт от повязки. Судороги повторялись чаще, на губах у него выступала пена, я вытирала её мокрой марлей и капала, капала эфир на маску. Когда паренёк затихал, мне казалось, что я передозировала эфир и убила его. Я понятия не имела, с какой скоростью должны падать капли и как долго можно давать наркоз. Я хотела спросить у кого-нибудь, как быть дальше, но в палату никто не приходил. Оставить раненого одного я боялась: он мог упасть с кровати во время судорог. Меня начало мутить от запаха. Наконец появилась сестра. На мой вопрос, почему такой запах, она ответила, что у него газовая гангрена, а когда я сказала, что боюсь убить его наркозом, велела проверять пульс. «Парень обречён, – устало сказала она. – Побудь ещё часок, тебя сменят». Пульс я, конечно, найти не могла. Судороги участились. Я совершенно потеряла счёт времени. Мне казалось, что я здесь уже вечность. Часов у меня не было. Наконец меня сменили.
Был великолепный летний день, на улицах полно народа. Ничто, казалось, не говорило о войне, и никому не было дела, что там, в бывшем школьном классе, так страшно погибает этот мальчик. Но это было лишь минутное впечатление. Стоило только поднять глаза, чтобы увидеть, что все окна перекрещены полосками белой бумаги ‒ это якобы сохраняет стёкла от взрывной волны при бомбёжках. По мостовой, стараясь идти в ногу, неровными рядами движется колонна мобилизованных. Они ещё не в форме и без оружия. Некоторые, несмотря на жару, в ватниках, за плечами у них какие-то торбы. Парни, похоже, деревенские. «Почему они все такие низкорослые, хилые? ‒ мелькает у меня в голове. ‒ И кому из них суждено мучиться, как тому пареньку?» ‒ думаю я, всматриваясь в их усталые лица. Дома я не находила себе места. Что это за болезнь такая? Почему его нельзя спасти?
В нашей большой коммуналке жили две студентки-медички, Люба и Тоня. На следующий день, не говоря ничего о госпитале (ведь это военная тайна), я стала расспрашивать их о столбняке. Они выложили мне всё, что знали об этой страшной инфекции. Когда микроб попадает в рану, человек заболевает. Спасти может только предварительное или мгновенное введение противостолбнячной сыворотки. Я вспомнила, что много раз поправляла ему промокшую повязку, вытирала рот, а руки мои были в ссадинах. Мне это очень не понравилось. Но как же я перепугалась, когда ночью проснулась из-за судороги в ноге! Потом судорога свела челюсть. Как мне вчера обьяснили соседки, это были первые симптомы болезни. С трудом дождавшись утра, я побежала к Лиде.
«Немедленно в госпиталь», – скомандовала она. Я слабо сопротивлялась. В коридоре госпиталя мы встретили какого-то молодого врача и сбивчиво рассказали, что произошло. Признаться, я очень надеялась, что он скажет: какие всё это глупости! Но врач, бранясь, потащил меня в перевязочную и там, продолжая честить идиоток девчонок, которых и близко нельзя подпускать к госпиталю, велел сестре ввести мне двойную дозу противостолбнячной сыворотки.
Я вышла из госпиталя убитая. Соседки-медички достаточно ясно мне обьяснили, что сыворотка может предотвратить заболевание, если введена сразу. Через сутки после заражения это уже бесполезно. А у меня уже и симптомы появились.
Мы с Лидой с улицы Восстания, где помещался госпиталь, вышли на Невский. Июль 41-го был на удивление хорош. На солнечной стороне Невского проспекта, несмотря на будний день, ‒ толпа. Она выглядит ярко и, как мне тогда показалось, даже празднично. Я знаю точно, что скоро буду в мучениях умирать. Мы обе молчим. Кроме того, мне стыдно, что умирать я буду глупо, бездарно, ничего не сделав для Родины. Я с ужасом думаю о маме и старшем брате, которым моя смерть причинит столько горя.
На предложение Лиды всё рассказать брату, я отвечаю категорическим отказом. Дома я взяла у соседок учебник по инфекционным болезням и окончательно убедилась: у меня столбняк. Я настороженно прислушивалась к своим ощущениям, и действительно время от времени судорога сводила икроножную мышцу то справа, то слева. Есть я не могла. Мама заметила моё угнетённое состояние и, объяснив его для себя моей впечатлительностью, сказала, что если я так сильно переживаю за раненых, она больше не пустит меня в госпиталь.
Лида, втайне от меня, всё же сумела сообщить брату о случившемся. Старший брат, заменявший мне отца, не теряя ни минуты, но и не без труда, связался с известным военным хирургом Виноградовым, с которым был немного знаком. Виноградов объяснил ему, что столбняк не передаётся от человека к человеку и заболеть можно, только когда с землёй в рану попадает спора микроба. А по поводу моих судорог заметил, что, мол, сестра у вас ‒ девица с воображением. Брат был совешенно взбешён после пережитого волнения и выдал мне по первое число.
Мне же, несмотря на войну, жизнь снова стала казаться яркой и привлекательной.
В начале августа Лида с матерью уехала из Ленинграда. Госпиталь также пытались перевести в тыл, но было уже поздно, кольцо блокады сомкнулось, и его вернули обратно. А мы по-прежнему продолжали там дежурить. Но к началу октября все силы уже уходили на борьбу с голодом и холодом, бомбёжки тоже порядочно изматывали. Я перестала ходить в госпиталь.
Leave a Reply