Виктория Клейн. ОНИ ЖИВУТ, КАК ДВА ГОЛУБЦЫ

Виктория Клейн родилась в 1942 году в Алма-Ате (Казахстан), куда, в связи с немецким наступлением на Москву, была эвакуирована семья. В 1944 году вернулись в Москву. Виктория окончила среднюю школу, затем Московский государственный педагогический институт иностранных языков им. Мориса Тореза. В этом институте она проработала 30 лет. В декабре 2006 года переехала с мужем в Израиль. Здесь живут дочь и внуки.

 

Эти записки – воспоминания о моей маме. Она была удивительным человеком. Жизнь её была в какой-то степени отражением жизни страны, куда она приехала жить из Америки. На долю её поколения выпали очень тяжёлые испытания, и, хотя мама была «со всем народом», она отличалась от других тем, что была иностранкой. Русский язык она выучила, но, мягко говоря, не в совершенстве: у неё был сильный акцент, и она делала массу смешных оговорок.

 

"When somebody asks you for money, you must never refuse."[1]

Эти слова принадлежат моей маме Кларе Германовне Фридман (в девичестве Даймонд). Она родилась 18 сентября 1907 года в Бруклине, Нью-Йорк. Её родители приехали в Америку из Австро-Венгрии, как водится, в поисках лучшей жизни. Как и большинство иммигрантов, жили они нелегко. Семья была большая – у мамы было четыре сестры и два брата. Отец брался за любую работу, чтобы всех прокормить. Одно время он даже был грузчиком, о чём мама потом рассказывала нам, гордясь своим пролетарским происхождением: «Мой папа работал грузовичком».

Мама, единственная из всех детей, получила высшее образование. Она всегда к этому стремилась и получила диплом школьного учителя. Она, пожалуй, была самой интеллектуальной из сестёр и братьев: всегда много читала, знала и любила классическую музыку. Благодаря этому увлечению она и познакомилась со своим будущим мужем, моим отцом Вальтером Исааковичем Фридманом. В то время в Нью-Йорке на огромном стадионе устраивались симфонические концерты, и люди поколения моих родителей с восторгом вспоминали об этом. На одном из таких концертов, в антракте, мама вышла покурить и случайно задела рукой стоявшего рядом мужчину: "Sorry, I hope I haven’t burnt you."

"But she burnt my heart,"[2] ‒ в этом месте папа всегда добавлял эту фразу.

Они поженились, а поженившись, решили уехать в Советский Союз. В 1929 в Америке, да и во всём мире, разразилась Великая депрессия. Работы не было, люди были в отчаянии. В это время в Америке находилось большое число курьеров из Москвы, которые агитировали людей ехать в Советский Союз, обещая золотые горы, а главное, работу. Как и многие другие американцы, мои родители попались на эту агитацию. Они считали, что главное ‒ это иметь работу, они были молоды и полны надежд. К тому же было интересно принять участие в строительстве первого в мире социалистического государства. Они не были коммунистами, но были либерально настроены.

По приезде в Советский Союз мама довольно быстро нашла работу, причём по специальности: её взяли преподавателем в англо-американскую школу. В то время в Москве были такие школы, в основном, для детей дипломатов и высокопоставленных чиновников. Папе не сразу удалось найти работу, но потом он устроился на завод, где ему выделили комнату для жилья.

Комната – это было большое везение, но, к сожалению, это счастье находилось очень далеко, и добираться туда было очень трудно. Мама рассказывала, как она часами стояла на остановке трамвая зимой, на морозе, а мимо с большими перерывами шли переполненные трамваи, и не было никакой возможности влезть. И однажды мама решилась на «преступление»: вошла в вагон с передней площадки, что было запрещено. Закрыв глаза, не реагируя на недовольство пассажиров, она пробралась в середину вагона и перевела дух. Вдруг раздался голос: «Гражданка, вы почему нарушаете правила?». Мама подняла глаза и онемела: перед ней стоял милиционер, да не простой, а какой-то офицер. И мама пошла на маленькую хитрость: "Sorry, I don’t understand Russian."[3] Не моргнув глазом милиционер ответил на прекрасном английском: "If you don’t understand Russian, I’ll explain it to you in English."[4] Мама готова была провалиться сквозь землю, так ей было стыдно. Потом она говорила: "My God, he must have been the only militiaman in the Soviet Union who spoke English and he happened to be on that tram."[5] Но милиционер оказался милейшим человеком, галантно проводил её до дома, и всю дорогу они оживлённо разговаривали. Оказалось, что в детстве он с отцом, дипломатом, жил в Англии, оттуда и английский. С тех пор мама никогда больше не прибегала к таким уловкам.

В 1933 году родилась моя старшая сестра Людмила. К тому времени мой отец, который был очень умным человеком, начал понемногу понимать, что происходило вокруг: шли аресты, люди пропадали. Надо что-то делать, решил он. Он предложил маме забрать её американский паспорт, который находился в органах для оформления советского гражданства, и вернуться в Америку вместе с дочкой. А он де как-нибудь выберется позже. Мама с трудом согласилась – она не хотела уезжать без него, но обратилась в органы за своим паспортом. «Я передумала, ‒ сказала она. ‒ Я хочу вернуться в Америку». В ту же секунду чиновник широко улыбнулся и протянул ей новенький паспорт: «Поздравляю вас, вы получили советское гражданство». Всё. Ловушка захлопнулась.

Жизнь, однако, продолжалась. Родители переехали в две комнаты коммунальной квартиры, где и прожили до начала войны. К тому времени они оба преподавали английский в Институте иностранных языков в Москве. Когда началась война, эвакуировались с институтом в Алма-Ату. Папу призвали на «трудовой фронт» на шахту в Караганде. Там были такие страшные условия, что он мечтал заболеть и умереть (он тогда не знал, что его ждёт впереди).

Нашу семью поселили в доме у казахов, жителей Алма-Аты, выделив угол в кухне. Я родилась в январе 1942. В честь будущей победы меня назвали Виктория. Моё рождение далось маме нелегко. После родов у неё начался мастит, и она два месяца провалялась в больнице с высокой температурой. Мы с ней чуть не умерли. Наконец ей сделали операцию, вскрыли нарыв, и оттуда брызнул фонтан гноя. После того как нас выписали, незнакомые люди долго принимали маму за мою бабушку, так ужасно она выглядела. А было ей 35 лет.

Жизнь была тяжёлая, было голодно, холодно. Но всё-таки мы были живы, мама работала, и она получала продуктовые карточки. Были люди, которые этого не имели. У мамы была знакомая, Эльза Добо, ‒ она жила абсолютно одна. Её муж был арестован, детей отобрали и поместили в детдом. Она не работала, голодала, и мама её подкармливала. Почти каждый день Эльза приходила к нам и, с её прекрасными манерами, кокетливо отставляя мизинец, вместе с нами поедала варёный рис ‒ с червями. Мама потом очень смешно это изображала. Эльза считала, что мама спасла её от голодной смерти. Собственно, так оно и было.

Война закончилась, и мы все вернулись в Москву. Наши две комнаты в коммуналке были уже кем-то заняты, и родители не смогли получить их обратно. Семья поселилась в общежитии Института иностранных языков, где нам выделили комнату. В 1946 году родилась моя младшая сестра Жанна. Так мы и жили до страшной ночи в феврале 1948 года. В то время в стране шла новая волна арестов. «Такой-то передавал привет» ‒ это был принятый среди друзей шифр: «такой-то арестован».

За папой пришли ночью. Я проснулась от того, что в комнате зажгли свет, и, конечно, ничего не понимала, но папа потом рассказывал, что, когда он поднял меня на руки, чтобы попрощаться, я плакала. Мама рассказывала, что она находилась в состоянии шока, не понимала, что нужно делать. Пытаясь собрать для папы какие-то вещи, она обратилась к нему по-английски. «Прекратите говорить на вашем американо-еврейском языке!» ‒ рявкнул на неё военный. Папу увели. Мама осталась одна с тремя детьми: Люда ‒ четырнадцати лет, я ‒ шести и двухлетняя Жанна.

Вот тут начался ад. Мама пыталась узнать, что с папой. Они с Людой почти каждый день ходили в дом на площади Дзержинского (Лубянка), пока маме не сообщили, что папа осуждён как американский шпион по статье 58 на 20 лет. «Но он там погибнет, ему пятьдесят два года», ‒ сказала мама. «Ну что вы, ‒ ответили ей, – он вернётся, и ему будет семьдесят два года». В тот день Люда в первый раз в жизни увидела маму плачущей.

 

Мама ждала ареста. Каждый вечер перед сном она напоминала Люде, что нужно сделать, если её арестуют: Люда должна поступить в ремесленное училище ‒ там предоставляли общежитие, меня нужно отправить к тёте (папиной сестре) в Алма-Ату, а Жанну увезёт к себе в деревню Марфа Ильинична, наша домработница.

Марфа Ильинична появилась у нас, когда родилась Жанна. Она была родом из зажиточной крестьянской семьи. Семью раскулачили, её родители и братья погибли. Она была необыкновенная женщина с какой-то внутренней врождённой культурой, очень набожный человек, и мы с удовольствием справляли с ней все православные праздники. Такой пасхи, как у неё, я никогда больше ни у кого не ела.

Когда папу арестовали, мама сказала Марфе Ильиничне, что не сможет ей больше платить, и спросила, что же делать дальше, ведь тёте Марфе некуда было идти. Марфа Ильинична сказала маме, что она пойдёт работать к другим людям, а жить, если мама не возражает, останется у нас и будет нам помогать. Так и решили. Она действительно очень нам помогала и стала просто незаменимым членом семьи. Она прожила у нас, пока не заболела раком, и уехала умирать к своей сестре в деревню. Мама потом ездила на её похороны в Пензенскую область, в село Старая Нявка.

Маму не арестовали, а уволили с работы как жену врага народа. Нас сразу выселили из комнаты, и какое-то время мы жили в коридоре общежития. Мама искала работу повсюду – и в Москве, и в других городах. Преподаватели были нужны, особенно такого высокого уровня, как она, но, как только становились известны её обстоятельства, ей отказывали. Маме предлагали отречься от папы, и тогда всё будет хорошо: снова возьмут на работу, вернут комнату. Но она даже в страшном сне не могла себе это представить: как можно бросить невинно осуждённого человека, своего мужа! Я знаю много случаев в те страшные годы, когда жёны отказывались от мужей ради детей, и я их не осуждаю. Но наша мама этого не сделала, и я ей очень за это благодарна. Как говорит моя сестра Люда: «Мать для меня всегда на пьедестале».

Спасение пришло с совершенно неожиданной стороны. Маме кто-то посоветовал обратиться в профсоюз, что она и сделала. И ей помогли! В институт пришёл представитель профсоюза Министерства образования, провели собрание, и этот человек (к сожалению, не знаю его имени) маму отстоял. До сих пор не могу понять, как в те годы повального беззакония работали какие-то общественные институты, например, профсоюз. Конечно, в первую очередь имела значение личность самого человека (всегда в это упирается), который не побоялся вступиться за жену врага народа. И маму восстановили на работе. Это было непросто: мама трижды судилась с институтом (и опять же ‒ суд был на её стороне), и в конце концов она снова начала преподавать. Её взяли обратно на чудовищных условиях: не на ставку, а на почасовую оплату. Это были мизерные деньги, и, чтобы что-нибудь заработать, мама преподавала с утра до ночи. В конце каждого учебного года её увольняли, чтобы не платить за отпуск, но всё-таки она работала.

Потрясающе проявляли себя некоторые люди в её окружении. Например, её коллега и соседка по общежитию Луиза Тодд в то время, когда мама искала работу по всей стране, дала ей 500 рублей (немалые деньги по тем временам), чтобы мама могла поехать в Астрахань, где, возможно, была работа. Людмила Маслова, тоже преподавательница института, иногда забегала к нам (она жила недалеко от общежития) и оставляла еду ‒ то яйца, то курицу. Андрей Алексеевич Попов, столяр в общежитии, простой мужик из деревни, всегда всё чинил у нас, сделал мне книжные полки и стол для занятий и никогда не брал денег. Когда мама его спрашивала, сколько она ему должна, он неизменно отвечал: «Вот хозяин вернётся, тогда и рассчитаемся».

Был ещё один человек, может быть, мамин тайный почитатель, который регулярно приходил к нам и всегда целовал маме руку. После его ухода, мама говорила: "Had I known that he was going to kiss my hand, I would have washed it."[6]

Я хочу подчеркнуть, что не все отвернулись от нас. Родители моих подружек старались как-то помогать маме, давали вещи для детей. Летом меня часто приглашала на дачу семья Наташи Добрыниной, моей школьной подруги, и вообще я очень много времени проводила у них. Прекрасная семья, настоящая русская интеллигенция, ‒ они очень много мне дали в плане моего развития.

В общежитии, где мы жили, у меня были разные подружки. Например, я дружила с двумя сестричками, близнецами Женей и Юлей Грошиковыми. Их отец был военный, по-моему, служил в органах. Однажды ко мне приходит Юля, моя любимая подружка, и говорит: «Папа не разрешает нам дружить с тобой, но ты не бойся – я всё равно буду приходить к тебе». Я очень огорчилась, так как их отец казался мне человеком добрым и приветливым. Потом, много лет спустя, я узнала, что он покончил жизнь самоубийством. Тут можно дать волю воображению и предположить разные объяснения. Он всегда был мне симпатичен.

Но не все были такими, как Юля. Например, ещё одна подружка после пустячной дворовой ссоры со злостью крикнула мне: «Всё ты врёшь! Твой отец не в командировке, а в тюрьме!». Не помню уже, как мама успокоила меня, когда я к ней с этим пришла, но какие-то сомнения у меня зародились. Дело в том, что мне говорили, что папа в командировке, а тут я впервые подумала, что, может быть, это не так.

Я уже писала, что мама всегда была занята и у неё на нас не хватало времени. Я иногда подходила к ней и просила: «Мама, поласкай меня». Она быстро меня гладила и опять убегала. Но это не значит, что мы были брошены на произвол судьбы, ‒ она нас воспитывала наилучшим образом. Мама приобщила нас к чтению. В институте, где она работала, была прекрасная библиотека. Мама, будучи сама человеком очень начитанным, приносила нам замечательные книги, и таким образом мы перечитали всю детскую классику. Иногда она читала мне по-русски, это было ей непросто. Я вспоминаю, как мужественно она продиралась сквозь трудный для неё язык сказки «Сестрица Алёнушка и братец Иванушка»: «Горят костры горючичи, кипят котлы кипучичи, хотят меня зарезати».

Мама никогда не жаловалась. Все, кто помнил её в то время, отмечали это. Она держалась с большим достоинством, всегда была приветлива и доброжелательна со всеми. Искренне радовалась за людей, если у них происходило что-нибудь хорошее. Как, например, за нашего одинокого соседа по общежитию, когда он нашёл хорошую домработницу: «Она его гладит, она его стирает».

В те годы, когда папа был в лагере, мама регулярно писала ему письма и отправляла посылки. Я до сих пор помню адрес: Коми АССР, Ухтинский район, пос. Инта. Помню, как писали адрес на фанерной крышке чернильным карандашом. Потом относили посылку на почтамт на улице Кирова. Чаще всего маму сопровождала Люда.

Писание писем тоже было проблемой для мамы. Писать надо было по-русски (таковы были правила, так как все письма проходили цензуру), ей это было непросто. Я и сейчас помню, как она спрашивала кого-нибудь из нас: «’Живём’ – after ‘ж’ ‒ ’и’ or ‘sixty one’?[7] (имеется в виду «ы»). Мы, дети, тоже писали письма, и папа нам отвечал. На своё девятилетие я получила от него красивую поздравительную открытку, нарисованную каким-то лагерным художником. Она у меня хранится до сих пор.

Жизнь шла своим чередом. Ко всему приспосабливается человек. Мама работала, кормила, поила и одевала нас. Мы никогда не голодали, а я не справлялась с едой: всегда плохо ела в детстве, чем ужасно расстраивала маму. Как сейчас помню: сижу перед мамой, перекатывая кусок во рту от одной щеки к другой, а мама кричит: "Swallow it![8]".

С одеждой тоже не было особых проблем: я донашивала вещи моей старшей сестры Люды и иногда вещи моих подружек и считала это нормальным. По мере того как я росла, мне, конечно, хотелось что-нибудь новенькое, своё. Мама к этой проблеме относилась легко (а что ей оставалось делать?). Когда я ей говорила, что не могу носить эту кофту, так как она «кусается», мама небрежно отвечала: «Кусай обратно». Когда пальто уже было невозможно носить, мама бодро говорила, что его ещё можно «перецеловать».

Летом мы всегда ездили в пионерский лагерь на все три месяца. Хотя путёвки были относительно недорогие (месткомовские), деньги всё равно были нужны. Однажды, в конце учебного года, мама возвращалась домой с полученной зарплатой в сумке. Она ехала в автобусе, и какой-то негодяй украл у неё все деньги. Она пришла домой вся в слезах, и это был первый раз, когда я её увидела плачущей. Она так рыдала, что мне было страшно. Я помню эту сцену до сих пор.

Вообще с транспортом связаны многие мамины истории – и смешные, и грустные, начиная с милиционера в трамвае, который говорил по-английски. Это была весёлая история, а были и ужасные. Однажды мама вернулась домой в страшном возбуждении. Она рассказала, что рядом с ней в автобусе сидел священник, который всю дорогу пытался столкнуть её с сиденья и при этом шипел: «Запомни, ты здесь чужая, ты временно, в гостях». Мама очень переживала, что не ответила ему: "I should have told him in my “beautiful” Russian:[9] Да, вы правы – я в гостях. Но где же ваше знаменитое русское гостеприимство? Swallow!"[10] ‒ выругалась она (по созвучию с русским словом «сволочь»). Мама никогда не ругалась, она была леди и просто не могла произнести такое грубое слово. Так и появился этот эвфемизм и стал частью семейного сленга.

Или вот забавная история. Мы едем в электричке Пярну ‒ Талин, сидим не вместе, в разных местах. В какой-то момент мама встаёт, чтобы покормить нас, при этом случайно/нечаянно задевает сидящего рядом мужчину. Глядя ему прямо в глаза, мама со значением произносит: «Извините, это было не случайно». Мужчина бочком-бочком начал пробираться к своей жене.

Смешные случаи происходили и в других средствах передвижения. Однажды, когда папа уже вернулся, они были приглашены на Новый год к друзьям. По дороге лифт застрял, и родители слегка опоздали. Войдя в квартиру, мама очень вежливо сказала: «Извините за опоздание, мы немного засрали в лифте».

Мама не была ханжой, всегда говорила прямо, что думала, не лицемерила даже в мелочах. Как-то её приятельница стала ей выговаривать: «Зачем ты, Клара, всем рассказываешь о моей простуде? К чему это афишировать?». На что мама ей резонно ответила: «Но это же не сифилис, что нельзя ашифировать».

Но были и моменты принципиальные. В лагере папа познакомился с одним человеком, с которым они потом дружили до самой папиной смерти. Его звали Лифшиц Яков Самойлович. Он был из старых большевиков, сидел с 1937 года. В общей сложности он провёл в заключении 17 лет и вышел оттуда уже без всяких иллюзий. После освобождения его включили в Комиссию по реабилитации и посылали в другие лагеря проводить эту самую реабилитацию: работы было много. В лагере он пользовался большим уважением, помогал другим, и я думаю, что папа выжил во многом благодаря Якову. В молодости Яков был моряком, крепким и красивым, и сохранил свою мужественную внешность до самой старости. У него была жена Евгения Захаровна, с которой мама познакомилась, и они стали подругами по несчастью. В какой-то момент (это, наверно, было уже после смерти Сталина) Евгении удалось добиться разрешения на свидание с мужем. Она вернулась ужасно подавленная и рассказала маме, что у Якова в лагере роман с женщиной, политзаключённой. Мама потом говорила моей сестре Люде: "If I knew that some woman there was kind to your father, that would make me so happy. "[11] Она сказала это совершенно искренне, она действительно так считала. Думаю, не каждая женщина способна на такое.

После лагеря Яков вернулся к Евгении, и они прожили вместе до её смерти. Они часто бывали у нас в гостях, мы, дети, его обожали. Он нас тоже очень любил ‒ своих детей у него не было. Папа умер раньше Якова, и Яков в день его смерти приехал к нам (папа умер дома) помочь моему мужу Джозефу одеть папу для погребения.

Папа умер от рака поджелудочной железы в 1971 году, не дожив полутора месяцев до своего 75-летия. За год до этого ему сделали операцию, что называется, разрезали и зашили. Тогда мама сказала нам, что операция прошла успешно. Мы шумно радовались, веселились. Мама, по-видимому, не сказала нам сразу правду, потому что боялась, что не сумеем мы скрыть от папы наших эмоций. «Не верю я в стойкость юных, не бреющих бороды».[12] А когда мы через несколько дней узнали истинное положение дел, то ещё раз были потрясены силой её духа.

Папа умирал тяжело. Очень часто мама вызывала неотложку, такие сильные у него были боли. Однажды в отчаянии она с горечью сказала приехавшему врачу: «Какой смысл в этих обезболивающих уколах? Нужно сделать что-то, чтобы прекратить его мучения». Доктор страшно рассердился: «Мы не делаем этого!». Тогда ещё даже не было разговоров об эвтаназии, а с наркотиками было ещё хуже, чем сейчас.

Это было в 1971 году, а мы возвращаемся в 1954, когда папа вернулся из лагеря. После смерти Сталина в марте 1953 года положение в лагерях резко изменилось: убрали собак, сняли часовых с вышек, стали лучше обращаться с заключёнными. Люди снова начали писать прошения на пересмотр их дел. Папу привезли в Москву, на Лубянку, и стало ясно, что его скоро отпустят. Не помню, знала ли мама заранее, в какой точно день он придёт. В один из дней в конце августа она стояла у окна и смотрела на улицу. В общежитии мы жили на четвёртом этаже, каждый этаж заканчивался застеклённой площадкой. Окна выходили на наш двор, который хорошо просматривался до самых ворот. Мама стояла и смотрела. Вдруг она увидела папу, идущего по двору. "Walter, is that you?"[13]  – закричала она. Папа тут же отозвался: "Are you waiting for somebody else?"[14] Своё замечательное чувство юмора он сохранил и в лагере.

А за полчаса до этого он вышел из массивных дверей Лубянки. В первую минуту он не сообразил, в каком месте Москвы находится, и обратился к прохожему с вопросом. Тот, поняв, откуда папа вышел, в ужасе шарахнулся от него. Папа быстро сориентировался и пошёл домой – мы жили в 15 минутах ходьбы от Лубянки, в Петроверигском переулке.

А ещё раньше офицер НКВД вручил папе справку о реабилитации, пожал руку и сказал: «Забудьте, если сможете».

Легко сказать: забудьте. Когда в 1962 году вышла повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича», все ею зачитывались. Папа прочёл её перед сном и проснулся утром в полной уверенности, что он в лагере. Он опустил ноги на пол и сидел на кровати, не открывая глаз, как он всегда делал в лагере за несколько минут до подъёма. Потом он открыл глаза и увидел, что он дома… Гениальную повесть написал А. Солженицын.

Офицер НКВД, вручивший папе справку о реабилитации, пообещал, что факт незаконного ареста и заключения никогда не помешает папе в дальнейшей жизни, ‒ он только не должен нигде это упоминать, ‒ конечно, слукавил или сам тогда искренне верил в то, что говорил. Это папе мешало, и ему об этом напоминали всякий раз, когда он вынужден был обращаться в официальные органы. Ему ни разу не дали разрешения повидаться с родными за границей, и он очень переживал из-за этого. Слава Богу, в 1962 году приехал его брат из Израиля. Встреча была очень трогательной: они не виделись 50 лет.

В том же 1962 году я вышла замуж. Мама говорила про меня: «Мой Викичка выходит замуж. Он, конечно, ещё очень молодой, но жених очень хороший». И действительно, у мамы с Джозефом были очень хорошие отношения, что не мешало им постоянно вести политические и идеологические споры. Мама говорила о Джозефе почти с придыханием: «У меня такой хороший зат!». «Они живут, как два голубцы», ‒ так она описывала мою с Джозефом жизнь.

После возвращения папы жизнь стала постепенно налаживаться. Мы начали ездить отдыхать в Прибалтику: сначала в Литву, в Друскенинкай, потом в Пярну, Эстония. В Друскенинкае мы жили на самой окраине, почти в деревне. Это там мама сказала, задумчиво глядя на стадо коров, возвращающееся вечером по домам: «Смотрите, одна корова заблуждалась». (Корова просто пошла не в ту сторону).

В Пярну мы все наслаждались прекрасными продуктами. Там мама посылала нас в магазин полуфабриканты, где просила купить тревожную массу и варонье мясо.

Мама была весёлым человеком, любила, как она говорила, жажигат жизн. Она любила ходить в гости и приглашать друзей к себе. Иногда она произносила тосты: стоя, держа бокал, она обращалась ко всей честной компании: «Друзей!». Когда мы смеялись, она поправляла себя: «Друзьями!». Её любимый торт был «Чарлздэйка» («Чародейка»). Однажды, когда Люда уже уехала в Америку, а мама жила с нами, мы пригласили Людиных московских подруг. Накрыли красивый стол, как полагается. Мама осмотрела стол и сказала с удовлетворением: «Ну вот, чтобы не ударить в лицо». Часто, даже уже в довольно преклонном возрасте, она любила танцевать, кокетливо приподнимая юбку, изящно и весело дрыгая ножками.

Мама любила и прекрасно знала классическую музыку. У неё была замечательная музыкальная память: слушая музыку по радио, она всегда безошибочно называла композитора и произведение, которое исполнялось. Мы иногда ходили вместе в театр, в кино, на концерты. Помню, как-то возвращались мы из кинотеатра «Метрополь» ‒ мама, Люда и я. Идём, болтаем о чём-то. Вдруг сзади раздаётся голос: «Девочки, вас трое, и нас трое ‒ давайте познакомимся». Мама веселилась всю дорогу: "What did he say? Devochki, vas troe i nas troe? Ha-ha-ha. But they were nice boys, not шпанаты."[15]

Однажды мы втроём пошли в театр «Табакерка». Театр только открылся, зал был небольшой, вместо стульев стояли скамейки. Мама там оказалась самой старшей зрительницей. Девочки-билетёрши почтительно отвели её на место и усадили на скамейку. Мама сказала: «Извините, мне нужен спина». Ей немедленно принесли стул. Все всегда сразу попадали под её обаяние.

Наши друзья обожали её, и она платила им тем же. Всегда была в курсе наших дел и живо комментировала наши рассказы. Помню, кто-то описал ей нашу студенческую вечеринку и как наши мальчики выпили лишнего. «И что, они ходили на четвертинках?», ‒ весело спрашивала она. Или другой случай: мы с моей подругой Жанной Лемперт вернулись из магазина, где я купила себе новую блузочку. Я её примеряю, мама стоит рядом, с гордостью смотрит на меня и говорит моей подруге: «Смотри, какой у неё тонкий таль!» Я, хлопнув себя по бедру, тут же подхватываю: «Зато какой ботвинник[16]. Моя подружка до сих пор это помнит.

Другой, уже Людиной подружке, мама рассказывала, как Люда купила новую акушерку (кушетку), но, к сожалению, не очень удобную.

Мама всегда жила интересами своей семьи, нашими интересами. Ей хотелось быть в курсе всего. Когда мы все вместе жили на даче летом, то вечерами играли в «Скрэбл» («Эрудит»). Засиживались допоздна. Мама, не дожидаясь окончания игры, уходила спать. Утром она всегда спрашивала, кто выиграл. Однажды мы ей сказали, что победил Стёпа (её правнук), поставив слово «жмот» через тройной счёт слóва. На наш вопрос, знает ли она это слово, мама с возмущением сказала: "Of course, I know what it means: жмот ‒ when the shoe pinches."[17]

Все наши друзья до сих пор вспоминают не только её смешные оговорки, но и её бесконечное обаяние и подкупающую доброжелательность. Настоящая леди ‒ это о ней.

Студенты в институте, где она преподавала, очень любили и уважали её. Прежде всего, её высокий профессионализм и, конечно, как удивительную личность. У неё, разумеется, и на уроках проскальзывали ляпы, но ей всё прощали. Например, однажды на уроке, диктуя предложения для перевода, она сказала: «Советский Союз с севера подмывается Северным Ледовитым Океаном». Увидев, что некоторые её студентки зарделись (а «в джазе были только девушки»), она поняла, что сказала что-то не то. Думаю, что эти оговорки только добавляли прелести её урокам, она всегда была любимым преподавателем у своих учеников.

Once a teacher, always a teacher.[18] Мама очень чётко сознавала свою воспитательную миссию и никогда ею не пренебрегала. Однажды, в конце августа, она была в продуктовом магазине недалеко от общежития, где мы жили, и обратила внимание на двух молодых людей. Не заметить их было нельзя: они стояли в мясном отделе и на прекрасном английском громко говорили о мясе, которое лежало на прилавке. "Look at that fucking meat"[19], ‒ возмущались они. Мама, конечно, не выдержала: "My dear young men, mind your language, there are ladies around".[20] У ребят отпала челюсть. Они ужасно смутились, стали извиняться. А через пару дней мама увидела их в аудитории среди своих студентов. Оказалось, что эти ребята приехали не то из Канады, не то из США вместе со своими родителями украинцами, которые решили вернуться на Родину. Звали этих молодых людей Кирилл и Джордж Wats. В те годы (а это был конец 50-х) было много подобных семей, например, семья Муравьёвых, которые вернулись из Франции. Их старшие дети – Серж и Лиза – тоже учились у нас на инязе.

Мама всегда и везде старалась «сеять разумное, доброе, вечное». Она посылала своим друзьям и родственникам в Америке хорошие книги русских писателей, переведённые на английский язык, расширяла, так сказать, их кругозор. Сама она всегда читала очень много, в том числе и по-русски, например, Виктора Астафьева, которого и мне-то было читать не очень легко. А она читала, ‒ правда, всё время спрашивала, что значит то или иное слово.

Снабжала она книжками и сына сантехника кооперативного дома, куда они с папой переехали, запущенного, как она считала, мальчика. Она также занималась с ним английским, бесплатно, разумеется.

С этим сантехником, Николаем, была такая история. Жильцы хотели за что-то подать на него в суд и собирали подписи под соответствующим письмом. Когда пришли к папе, он твёрдо сказал, что ничего подобного никогда не подпишет: он «там» был и никому не пожелает такого. Каким-то образом это дошло до Николая, и он прямо боготворил папу.

Была у мамы ещё одна «воспитательская» история, которая произошла с ней в Америке. Она несколько раз ездила туда в гости к дочерям и своим сёстрам. Мама шла по улице в Филадельфии, когда чёрный подросток вырвал у неё сумочку и скрылся. Мама стала звать на помощь, и, на её счастье, поблизости оказался полицейский, который быстро задержал вора. Сумочку нашли, и полицейский стал уговаривать маму подать на грабителя в суд. «Он ведь мог сломать вам руку! Это надо сделать, чтобы впредь предотвратить подобное», ‒ убеждал он её. Мама решительно отказалась – у неё сильно было развито чувство социальной справедливости. Потом она попросила свидания со своим обидчиком. «Это ещё зачем?», ‒ удивился полицейский. «Я ему объясню, что нельзя себя так вести, что это неправильно». ‒ «Ну уж нет! ‒ возмутился полицейский. – Вы и так уже наделали достаточно вреда!» И не разрешил. И мама, как «честный дура», ушла ни с чем (правда, с сумочкой). Многие её истории заканчивались словами: «и я, как честный дура…», ‒ что, по-моему, очень хорошо характеризует её.

Вот такая была наша мама. Наши дети, конечно, тоже её любили. Вот что о ней недавно написал её внук Лёня:

Клара Фридман
Моя мама – Клара Фридман
Another nice day,[21] как сказала бы наша бабушка. Хочется сказать, что она любила жизнь. Но что-то в этой фразе не так. Скорее, у неё были силы жить. Силы и желание поддерживать порядок, не изменять привычкам, делать то, что нужно. Помню, в детстве, летом в Пярну, мы решили проследить за бабушкой, как она идёт утром на рынок. Дали ей закрыть калитку, быстро оделись и выбежали на улицу. Мы проводили её до рынка и незаметно следили, как она покупала картошку, зелень и клубнику, и, прячась за деревьями, проводили её до дома. Помню, как она шла не торопясь, с абсолютно прямой спиной, элегантно одетая. И несла своим внукам продукты. Сейчас она войдёт в нашу комнату (где мы, обогнав её, уже лежим и притворяемся, что спим) и скажет твёрдым и бодрым голосом: "Good morning, breakfast is ready."[22] И так каждый день. Я вдруг понял, что не помню, чтобы бабушка была в плохом настроении. Помню прямую спину, а плохого настроения ‒ нет. О чём она думала? Была ли счастлива?

Может быть, за неделю до её смерти я был у неё в больнице. Она лежала и пыталась читать статью из "Коммерсанта" про какого-то русского генерала, который уже больше года находился в коме после жуткого ранения в Чечне. Бабушка переживала за него».

Я хочу верить, что мама была счастлива. Она прожила очень достойную и долгую жизнь и умерла в 92 года.

 

 


[1] Когда у тебя просят деньги, никогда не отказывай (англ.).

 

[2] «Извините, надеюсь, я вас не обожгла». ‒ «Но она обожгла мне сердце» (англ.).

 

[3] Извините, я не понимаю по-русски (англ.).

 

[4] Если вы не понимаете по-русски, я объясню вам на английском (англ.).

 

[5] Господи, наверняка это был единственный милиционер на весь Советский Союз, который говорил по-английски, и надо же ему было оказаться в том же трамвае (англ.).

 

[6] Если бы я знала, что он будет целовать мне руку, я бы её помыла (англ.).

 

[7] После «ж» ‒ «и» или «шестьдесят один»? (англ.)

 

[8] Проглоти это! (англ.)

 

[9] Мне надо было ему сказать на своём «прекрасном» русском языке… (англ.)

 

[10] Ласточка (англ.).

 

[11] Если бы я знала, что какая-то женщина там была добра к папе, меня бы это только обрадовало (англ.).

 

[12] Роберт Луис Стивенсон, «Вересковый мёд». Перевод на русский Самуила Маршака.

 

[13] Вальтер, это ты? (англ.)

 

[14] А ты ждёшь кого-нибудь другого? (англ.)

 

[15] Что он сказал? “Девочки, вас трое, и нас трое”. Ха-ха-ха. Но они славные парни, не шпанаты (англ.).

 

[16] Михаил Таль и Михаил Ботвинник ‒ советские чемпионы мира по шахматам.

 

[17] Конечно, я знаю, что это значит: жмот ‒ это когда ботинок жмёт (англ.).

 

[18] Учитель ‒ всегда учитель (англ.).

 

[19] Посмотри на это хреновое мясо (англ.).

 

[20] Молодые люди, выбирайте выражения – тут вокруг женщины (англ.).

 

[21] Ещё один хороший день

 

[22] Доброе утро, завтрак готов

 

1 Comment

  1. Прекрасные воспоминания Виктории Клейн!!! А нет ли их перевода на английский или иврит? Стоит! Очень бы хотелось  дать их прочитать моей дочери и зятю, уверена, что для них это будет и полезно, и интересно, но они не владеют русским. 

Leave a Reply

Your email address will not be published.


*