Наш дом на Петроградской был знаменит и своей архитектурой, и своими обитателями. С начала 20 века и до самой революции в Петербурге-Петрограде строили замечательные здания, создававшиеся по правилам и в стиле новейшей архитектуры того времени. Стиль назывался северный модерн, а архитекторы, менявшие лицо города без диссонансов с прошлыми архитектурными достижениями, были мировыми величинами. Так были застроены Петроградская сторона, часть Васильевского острова и некоторые другие районы. Новые дома, с просторными квартирами, красивым декором на фасадах и на лестничных клетках, иногда и с двориками-куртинами, были предназначены для верхней прослойки среднего класса. Эти люди во многом задавали тон в обществе, стимулировали развитие промышленности, хозяйства, науки, демократических институтов и т. п. Наш дом был построен для первого российского страхового общества. Квартиры в нём первоначально были большие: от 5 до 12 комнат. Россия готовилась к нормальной жизни, но, как известно, пошла другим путём.
После революции часть квартир была отдана партийным деятелям, самым знаменитым из которых был Киров. Поэтому говорили: дом, где жил Киров. Именно так, причём произносили это без паузы, как одно слово. Ещё более знаменитым жителем дома был Шостакович, живший в нём до и во время войны. Дом, как мне рассказывала бабушка, был в 30-е годы образцово-показательным. Управдомом, следившим за порядком, был человек по фамилии Августинов. Можно представить себе, какой ужас творился в нашем доме во время партийных чисток. Когда мой папа кончал школу, ночью то одного, то другого соседа по дому увозили чёрные маруси, а где-то за стеной Шостакович уже задумывал свою Ленинградскую симфонию.
Просторные квартиры нашего дома после революции разделили. Мы жили в такой делёной квартире, вдобавок превращённой в коммуналку. Вход был со двора, то есть с чёрной лестницы. Наш двор – девятый. В него можно было попасть по лабиринту дворов либо через маленькую дверцу из парадной, с которой, очевидно, входили в другую часть делёной квартиры. В нашем дворе, кроме нескольких гаражей, ничего не было, и дети там не играли. Дворы нашего дома, мрачноватые, но в то же время красивые, очевидно, были плодом замечательной архитектурной мысли.
Центр всего на свете и на всю жизнь ‒ место, где сливаются два любимых проспекта, Кировский и Большой, где красивая площадь с величественным зданием, а рядом больница «скорой помощи», в которой работает тётя, и дом с огромными статуями наверху, а немного дальше ‒ Ботанический сад. Вокруг много магазинов, куда мы с бабушкой иногда ходим. Особенно интересно в рыбном: там бассейн, из которого продавец сачком вылавливает живую рыбу. Можно купить окуньков, щуку или ещё что-нибудь. Баба Люба, моя прабабушка, смеётся, когда приносят колючего морского окуня: «Это что ещё за рыба!» Она смеется, но никогда не сердится. Смеётся, потому что жила в Сибири, на Енисее, где было много рыбы, и готовили только самую хорошую, например, омуля. Мои бабушки умеют готовить рыбу, делают даже пироги с рыбой. Магазин этот ещё долго просуществовал как рыбный, но только по названию. Сначала исчезла живая рыба, а потом и мороженая. Остались разве что воспоминания и консервы или селёдка. А рядом сберкасса – серьёзное учреждение, там нужно сидеть тихо, пока бабушка платит за квартиру. Над кассиршами, сидящими за стеклянным окном, висят барельефы. «Это кто?» ‒ спрашиваю я шёпотом. ‒ «Это Маркс и Энгельс», ‒ отвечает бабушка. – «А кто они?» – «Учителя Ленина». Я представляю себе: маленький Ленин сидит в классе, его учит бородатый Энгельс. Как это происходит, мне не совсем ясно. Но почему-то мне кажется, что не стоит дальше расспрашивать бабушку.
Мы идём на выборы, город украшен, висят флаги и портреты. Выборы в помещении школы на Большом проспекте. Из репродуктора играет музыка. Я смотрю на огромный портрет на стене дома и говорю бабушке: «Что это Сталин здесь не похож на себя!?» Бабушка отвечает осторожно и мудро: «А ты что, его видела?» Я замолкаю: понимаю, что продолжать не стоит.
С прабабушкой, бабой Любой, гуляли совсем по-другому: прогулки носили скорей светский, а не деловой характер, чему соответствовал и сам облик бабы Любы. Она, например, никогда не выходила без шляпки и перчаток. Всё это было очень старое, приобретённое, может быть, даже в её молодые годы, но тем интереснее было иметь дело с этими чудесными предметами. Маленькая худенькая баба Люба надевала свою чёрную круглую шляпку без полей на вьющиеся седые волосы; к шляпке замечательно подходил и кружевной чёрный шарф, который мне особенно нравился. Мы ходили по улице под нашими окнами, баба Люба шла не торопясь, иногда останавливалась и здоровалась со знакомыми. Хотя она была простая, добрая и ясная, было в ней и что-то таинственное. Вот она остановилась и разговаривает с какими-то людьми, которых я не знаю, и разговор какой-то странный. А потом хвалит их, говорит: «Они учат своих детей их – или нашему? – родному языку». – «Какому такому родному?» – «Еврейскому». Я не знаю, что такое еврейский язык и почему он родной. Я бы, конечно, тоже хотела учить этот язык, потому что я вообще люблю заниматься языками, но интуитивно понимаю, что об этом лучше никому не говорить. На противоположной стороне улицы – зелёный вагончик, там работает старьёвщик. Что он продаёт, нас не интересует, но баба Люба постоянно заходит к нему. Он стоит на пороге и, видя её издалека, приветствует. Мы заходим к нему, он несовременно вежлив, почтителен по отношению к бабе Любе, подаёт ей руку, пододвигает стул. Обычно речь заходит о дате очередного праздника, которую он находит, водя пальцем по грязному календарику, висящему на стене, сверяя его с какой-то маленькой книжечкой, которую он вынимает из ящика. Баба Люба благодарит его и почему-то называет «ребе». Значит, он не просто продавец старых вещей, у него есть другая жизнь, в которой участвует баба Люба, хотя она почти всё время сидит дома. Я предполагаю, с чем это связано. Баба Люба молится по молитвеннику с красивыми и странными буквами. И теперь, через много десятков лет, в моей памяти всплывает ритм последних слов её молитвы: татаТАта – таТА / татаТАта – таТА / ТАта. Последнее, короткое, слово я, пожалуй, научилась разбирать: Амен.
Наша квартира казалась уютной и удобной. Кухня, в которую входили с улицы, то есть с бывшего чёрного хода, была просторной. Слева стояла огромная продолговатая старая чугунная печка, дальше кладовка, служившая холодильником (в ней всегда было открыто окно), а напротив газовая плита, на которой и готовили три живших в коммунальной квартире семейства. Печка, которую изредка топили, была предметом особой гордости бабушки, потому что она ее отстояла. Те же они запретили старые печи, но когда пришли снимать нашу, бабушке как-то удалось её отстоять. Не уверена, что печь была нам очень нужна, но бабушкиным поступком мы гордились. За длинным кухонным столом я изредка делала уроки – когда в комнате укладывали спать Антона или ещё что-нибудь происходило. Соседи на это реагировали по-разному, чаще всего положительно. Борис Васильевич, который был важным инженером – начальником на радио, заглядывал в задачник, поощряя мои усилия, иногда помогая решить сложный пример. Но если у него было плохое настроение, то он начинал ворчать: «Это вам не читальный зал!». За это бабушка за глаза называла его таинственным словом «малхомолес», что, как я выяснила много позже, означает «ангел смерти» ‒ явное преувеличение.
Бабушка говорила, что нельзя выказывать своё настроение окружающим, это неприлично. Но все равно: с соседями нам повезло. Были они вполне почтенные, нормальные, доброжелательные люди, поэтому я почти что не страдала от того, что мы жили в коммунальной квартире. «Почти», потому что я всегда мечтала, что будет своё, спокойное место: домик, садик, а если уж квартира, то своя, а к соседями чтобы в гости ходить. Соседи наши уважали мою маму, а особенно бабушку, детей любили – меня, а потом и Антона. Поэтому в одном из самых страшных снов, которые я видела в своей жизни и хорошо запомнила, они и пришли к нам на помощь.
Мне снилось, что в Матвеевском садике собираются люди, потоки людей, толпы. Они приходят со всех сторон. Они пришли, чтобы громить евреев, то есть нас. И вот, когда уже никакого спасения нет, появляется наш сосед Борис Васильевич. Дальше – смутно. Каким образом он меня спас, не помню. Но то, что спас, ‒ факт (во сне, конечно). Так что коммунальная квартира имела и свои плюсы.
Иногда на кухне обсуждали текущие события, но очень редко и очень осторожно. Например, однажды Борис Васильевич пришёл и заявил, что творится непорядок: после мытья пола в уборной постелили газету, а на ней портреты членов правительства. Вечером мама шептала мне перед сном: «В уборную пойдёшь – газету хорошо спускай в унитаз, чтобы она оттуда не торчала». Туалетной бумаги тогда ещё не было. «Виновной» в портретах вождей на полу уборной была, очевидно, Катя. Катя приходила к нам мыть полы в общественных местах. Жила она в маленьком домике напротив, прямо в Матвеевском садике, где работала садовником. Катя обычно приходила с сыном – маленьким Алёшкой, который терпеливо ждал, пока мама работала, а ещё умел хранить тайны. А тайна в том и состояла, что Катя, жена офицера и респектабельная дама, мыла у нас полы. «Только чтобы муж не узнал!» ‒ говорила она. Но как же было заработать деньги на свои женские нужды! Закончив работу, Катя вновь одевалась в красивую газовую кофточку с маленьким бантиком впереди, изящную юбку и туфли на каблучках, расчёсывала свои кудри, завитые в шестимесячную завивку, и они с Алёшкой уходили домой.
Чтобы шла горячая вода, нужно было растопить дровяную колонку в ванной. Делали это обычно раз в неделю. Пока я была маленькой, мама носила меня на руках в комнату после купанья, а потом давала в постель кисель из черники и омлет – именно омлет, на молоке, муке и соде. Омлет нужно было есть быстро, пока он был пышным – кому же интересно есть опавший омлет, мало чем отличающийся от простой яичницы! А после ужина мама натирала мне переносицу и пятки резко, приятно пахнущим скипидаром для согрева, а потом что-нибудь рассказывала. Таков был ритуал, который я ценила, тем более что мама-то чаще всего была занята и не так много времени проводила со мной. Но тут уж никуда не денешься – правило есть правило, после ванны всё только так и в таком порядке. Если дровяную колонку не топили, то вода была холоднющая. Зимой перед школой этой ледяной водой приходилось мыть руки, лицо, шею. Иногда бабушка поливала тёплой водой из ковшика. Зимние питерские утра – тяжёлое время, спать бы и спать. Но нет, вставай – беги в школу. Когда у нас была Мария Адамовна (Антошкина няня), она, чтобы взбодрить меня, засовывала мне, полуспящей, в рот кусочек лимона или апельсина. И после этого я, сидящая в полусонном состоянии на кровати, немножко подбадривалась и бежала мыться. Остроумное решение! В смекалке Марии Адамовне не откажешь.
По сравнению с милым домашним мытьём, сопровождавшимся омлетом, киселём и сказками, хождение в баню сначала было тяжёлым переживанием. На даче в баню занимали очередь за много часов. Первой на скамейку перед баней садилась баба Люба. Она занимала очередь на всех. Терпеливая, никуда не спешащая баба Люба могла просидеть там несколько часов, разговаривая с соседями или просто думая о чём-нибудь. Первое впечатление от бани: попала в ад. Нечем дышать, страшные голые люди – непонятно кто: мужчины, женщины? (я тогда не очень улавливала разницу), шум, звон. Казалось, не доживу до того, чтобы глотнуть свежего воздуха. Но позже, уже в отроческом возрасте, хождение в баню стало приятным ритуалом. Когда мы ходили вместе с мамой, она собирала всё необходимое: таз, чтобы не мыть голову в общественной шайке, порошок «Волна», бутылочку с уксусом. О шампунях тогда никто и не знал. Мы сами создавали то, что сейчас так упорно рекламируется и за что сражаются в конкурентной борьбе известные на весь мир фирмы. Для мытья головы мы использовали тонкий мыльный порошок, предназначенный для бритья. Его разводили в тазу с водой – вот вам и шампунь. А затем, чтобы волосы блестели, ополаскивали их разведённым водой раствором уксуса. Был и дезодорант собственного производства – квасцы, которые моя бабушка покупала в аптеке. Прокладки, влетающие сегодня на крылышках в самый неподходящий момент в каждую телепередачу, мы, разумеется, шили сами. А вот духи, одеколоны и кремы, конечно, были, причём очень хорошего качества. Тем не менее, бабушка и сама делала для папы лосьон, тот, что называется сегодня «после бритья» и стоит – при хорошем качестве – больших денег. А рецепт ей дала её подруга. Хорошо помню: вот бабушка выжимает лимон на старой стеклянной выжималке, вливает лимонный сок в жидкий глицерин, добавляет туда немного спирта, который кто-то ей «достал», всё смешивает и переливает в аптечную бутылочку. Рецепты домашней косметики передавались друг другу, но была и книга «Триста полезных советов», которую бабушка где-то с трудом достала и, вместе с книгой «Кройка и шитьё», очень ценила.
В более зрелом возрасте я уже ходила в баню одна, чем даже гордилась, чувствуя себя взрослой. Пиджачок защитного цвета, перешитый бабушкой из старого тётиного, волосы, скрученные сзади в причёску, а иногда и капроновые чулки и туфельки на каблучке – это уже новая жизнь, которая открылась и обещает что-то, что-то очень, очень… Но трудно сказать, и всё же очень… Также и хождение в баню: одна, потому что уже возраст такой. Соберешь всё – и большое китайское полотенце, и бельё, включая новый маленький лифчик-бюстгальтер (который первое время почему-то неоднократно забывался дома), и платок на голову, чтобы покрыть им на обратном пути мокрые волосы. Мыло берёшь банное или детское ‒ не покупать же земляничное с резким запахом, над которым смеются и бабушка, и баба Люба! А есть ещё и «Кармен» ‒ мыло как мыло, но привлекает картинка на обёртке, где в гордой танцевальной позе с цветком в волосах любимая (даже слишком) героиня – символ порыва к свободе. Бани в нашем районе было две: Пушкарская и Белозёрская. В баню очередь на много часов. Сижу с книжкой, но всё более и более от неё отрываюсь, прислушиваясь к взрослым женским разговорам – о мужьях, свекровках, детях и хозяйстве. Очередь движется медленно, попадаю внутрь уже под вечер. Из раздевалки пахнет чистым бельём и мылом. Моюсь не торопясь, долго стою под душем. Выхожу – и в приоткрытое окно раздевалки проникает свежий, приятно холодящий вечерний воздух. Смотрюсь в маленькое зеркало на стенке: лицо, обычно бледное, зарумянилось, мокрые волосы блестят. Такая я нравлюсь себе. Пока одеваюсь, очередь уже заканчивается, и баню готовят к закрытию. Банщица собирает простыни, которые давала «напрокат», уборщица начинает мыть полы. Я выхожу на воздух. А однажды было вот что. Одеваюсь – и вдруг слышу знакомый голос: мама пришла меня встречать, она ждёт меня, сидит возле банщицы и разговаривает с ней и с другими женщинами. Все вокруг моей мамы, её всегда все любят. Она красивая, приветливая, доброжелательная, у неё молодой звонкий голос. Мы выходим и идём по любимой и знакомой Пушкарской, вдоль домов в стиле северного модерна, мимо нашего Матвеевского садика и домой.
Мебель в нашей комнате была солидная. Наш интерьер я иногда вижу во сне. При входе в комнату по одну сторону буфет со стеклянной витриной, в котором стоит посуда. Старый сервиз – кузнецовский, как говорила баба Люба, подчёркивая его ценность: тонкий фарфор с неброским бордюром из синих квадратиков. И, по-видимому, менее ценные, но очень любимые мной молочник и сахарница с изображением зимнего пейзажа с маленьким домиком. Серебряная вазочка для печенья и грубая стеклянная тарелка, на обратной стороне которой написано: «Фабрика имени Троцкого». ‒ «Да, была такая, а потом даже упоминание этого имени стало считаться контрреволюцией», ‒ как-то пояснил мне папа. Я сразу поняла, что о некоторых вещах, даже официально написанных, лучше молчать.
С другой стороны стоит большой гардероб с платьями и костюмами, от которых пахнет нафталином. Я иногда заглядывала туда и особенно любила мамины платья: одно блестящее, шёлковое, фиолетового цвета, другое ‒ чёрное, бархатное. Когда мама собиралась в театр, я вынимала для неё одно из платьев и нарядные туфли на высоком каблуке, хранившиеся ниже, в выдвижном ящике гардероба. Мама, одеваясь, хвалила меня за это, и я чувствовала праздник – и оттого, что мама такая красивая, в нарядном платье с бабушкиной брошкой, надушенная и довольная, а я – такая хорошая девочка, и меня хвалят. Ах уж это желание быть хорошей девочкой! Часто оно играло злые шутки в моей взрослой жизни! Идём дальше вперёд. Справа диван, на котором спит бабушка Люба. Как ей удавалось засыпать на проходе, особенно в её 90 с лишним лет? Никогда этого вопроса не возникало: ложилась и засыпала. Предварительно она шла мыться и смотрела, всё ли в порядке на кухне и в ванной комнате. Соседи в это время уже спали, закрывшись в своих комнатах. Небольшого роста, с маленькой седой косичкой, в длинном трико, она, как утверждала мама, напоминала Суворова, обходившего стан русских воинов. А когда её сопровождала ещё и наша няня Семёновна, высоченная, с продолговатой головой и завязанными сзади волосами, мама говорила: «Суворов и чудо-богатырь».
Мамина кровать стояла напротив, в другом конце комнаты. А я спала рядом с бабушкой за ширмой. Ширма ‒ прекрасное изобретение, по-видимому, исконная принадлежность будуара, ‒ была важной частью нашего интерьера. Я любила нашу ширму, обшитую то голубой тканью, то жёлтой с цветочками (бабушка меняла эти занавесочки). Иногда я устраивала с её помощью кукольный театр, показывая спектакли с клоунами, петрушкой и разными зверушками. Вечером меня, как говорила мама, «загоняли» в постель, и я долго лежала за ширмой под взрослые разговоры и шуршанье шагов. Я подолгу не могла заснуть, и мама сердилась: «Тебе обязательно нужно всё, что говорят взрослые, слушать!» Я пыталась убедить её: «Мне просто не спится». Но она то ли не верила, то ли притворялась сердитой. Я лежала и слышала: «Диалектика добра и зла… Датировка первой редакции… Беловая рукопись». Иногда к родителям приходили гости. Они садились за круглый стол, и опять слышалось: «Диалектика души.., публикация.., корректура.., редколлегия.., новые авторы…». Я привыкла к этим словам, и потом мне казалось, что стоящие за ними проблемы и должны быть в центре внимания, а тот, кто говорит про ситчик на платье или про мясо на котлеты, – скучный человек, и я до сих пор сникаю, когда речь идёт о подобных мелочах, а также о домах, машинах, банковских счетах, ремонтах и т. п.
Перемещаемся из-за ширмы в центр комнаты и видим большой круглый обеденный стол. Он был замечательный – так называемый стол-сороконожка, с красивыми полированными витыми ножками в большом количестве. Бабушка говорила, что за такой стол можно усадить множество народа. В середине стола была незаметная под скатертью щель, так как изначально стол раздвигался и с помощью дополнительной доски становился большим и овальным. Но доску сожгли в блокаду, а вот стол и стулья остались, потому что разломать и сжечь их не было никакой возможности – такие они были крепкие. Об этом я вспоминала с гордостью: наш стол-ветеран, много переживший и не сдавшийся в тяжёлую минуту… Да, много бы я отдала, чтобы сесть сегодня за этот стол! Над столом висел оранжевый абажур – такие были во многих квартирах в Питере, с улицы они виднелись почти в каждом окне. Как-то бабушка принесла его домой (по-видимому, производили эти изделия какие-нибудь частницы), и он у нас прижился и давал уютный свет.
Когда я пошла в школу, появился и новый предмет мебели: мне купили письменный стол с выдвижными ящиками, за которым я делала уроки, читала, рисовала. Он поместился в углу и, очевидно, мало подходил к остальной мебели, напоминая своим канцелярским видом об арифметике и не нужном мне уже в первом классе букваре. Следует ещё добавить, что наша комната имела как бы два варианта: дневной и ночной. Вечером наступал момент, когда быстро разворачивались постели, стелились простыни и одеяла, подушки занимали свои места и возникала большая спальня. С маминой и бабушкиной кроватью всё было просто: только снять покрывало; сложнее с бабы Любиным диваном, а ещё труднее – с папиной постелью. Для папы раскладывалась раскладушка, на её плотное тёмно-зелёное полотно укладывался матрас, а уже сверху – постельные принадлежности. Папа лежал на раскладушке, как на плоту в открытом море. Наши кровати казались на её фоне большими или меньшими корабликами. Раскладушка эта была стандартной, как у всех: металлические ножки, по бокам пружины, которые время от времени лопались – их приходилось чинить. Гораздо интереснее была её старшая родственница – офицерская раскладушка времён Первой мировой войны, хранившаяся в кладовке и использовавшаяся в случае приезда гостей. Она представляла собой тяжёлую металлическую гармошку, которая раскрывалась и становилась на пол всеми своими ногами, затем на неё натягивалось белое полотно. Хорошо помню, как возлежал на ней наш родственник из Москвы – весёлый молодой человек, внушавший мне, как нужно защищать себя в школе. Эти наставления имели плохие последствия: буквально на следующий день я ударила и оцарапала дергавшего меня за косичку мальчика из интеллигентной семьи и потом очень сожалела и стыдилась. Правда, ни он сам, ни его интеллигентная мама никаких претензий ко мне не предъявили, по-видимому, признав его вину.
Не проходил мимо нашей семьи и технический прогресс, охвативший всю страну. У нас появился проигрыватель «Юбилейный» и с десяток пластинок, сначала быстро вращающихся и рассчитанных на одну песенку или музыкальный номер (жжик – и кончился «Голубой Дунай», нужно переворачивать пластинку на другую сторону), а потом серьёзных, долгоиграющих, двигавшихся медленно и солидно – их можно было слушать двадцать минут и даже больше. Я ходила на Большой проспект около улицы Ленина, где в магазине пластинок царила серьёзная атмосфера и милая продавщица, которая, как говорили, даже училась в университете, выискивала новинки для знатоков. Любимые пластинки я слушала бесконечно, запоминала наизусть, по принципу: «Любить – так всей душой» (ах уже этот принцип!). Это были: «Неаполитанские песни» в исполнении Александровича, «Прекрасная мельничиха» в исполнении Виноградова и целиком опера «Кармен» с Борисенко в главной роли. «Тиритомба», ‒ мурлыкала я себе под нос неаполитанскую песенку. Или: «Ну скажите вы нам, где Карменсита? Вот она, вот она, вот она, Карменсита». Когда Антон немного подрос, у него появились свои пластинки: например, «Айболит» и разные сказки и истории.
Освоили проигрыватель – и новое чудо: телевизор. Как у всех в то время, ‒ КВН. Его маленький экран увеличивался стоявшей впереди на металлических скобках линзой, в которую наливалась дистиллированная вода. Включение телевизора было такой же сказкой, как подарки в Новый год или, например, как приезд самого любимого гостя. Вот уж чудо так чудо-чудное! Первым фильмом по новому телевизору была «Золушка»! Вскоре мы полюбили дикторов, как родных, обожали, например, эффектную Нелли Широких. Мы внимательно слушали, когда они медленно и четко зачитывали программу на следующий день – по-видимому, для того, чтобы можно было записать. Мы досадовали, когда на экране возникали горизонтальные полосы. Сведущий в технике папа говорил в таких случаях: «Машина проехала», и я повторяла за ним: «Помехи – значит, машина проехала», то есть нужно было подождать, а если они не проходили, покрутить ручку: «Навести помехи», ‒ как говорил папа.
Время шло, наша комната менялась вместе с изменениями в нашей жизни. Умерла баба Люба, тихо, на том же диване. Больше уже не приходилось раскладывать раскладушку, и никто не объяснял, почему помехи в телевизоре, – ушёл наш папа. Я всё думала, что он скоро вернётся, но этого так и не произошло. Но все эти грустные события как будто уравновесились одним весёлым: появился маленький братик. Так началось моё отрочество.
Leave a Reply