Лина Каминская ПРОШЛО ЧЕРЕЗ УМ И СЕРДЦЕ

 

Этот текст записан со слов автора. Лина Каминская, в прошлом учитель истории в советской школе, москвичка. Живёт в Реховоте (Израиль). Несомненным достоинством её рассказа являются живость, острое переживание впечатлений, которые имеют уже историческую давность. Редакция рада представить читателям ещё один искренний и «непричёсанный» текст, который, как мы полагаем, передаёт обаяние рассказчика.

 

 

Лина Каминская в своей квартире в Реховоте
Лина Каминская в своей квартире в Реховоте

Родилась я в мае 1930 года в Харькове и с трёхлетнего возраста жила в Москве. Одиннадцати лет, с началом войны, была эвакуирована на Урал. Два года прожила в интернате.

Мой отец был советским чиновником среднего звена – заместителем начальника главка в Наркомате авиационной промышленности. У нас была роскошная по тем временам двухкомнатная квартира на Патриарших прудах. Но всё это рухнуло, когда в начале мая 1941 года моего отца арестовали. Это было на моих глазах. Пришли перед рассветом. Я проснулось от громкого разговора и увидела папу, бледного, как стена, у которой он стоял, и маму, которая протягивала ему зимнее пальто. Какие-то люди в гражданской одежде ходят по квартире и торопят: «Скорей, скорей!». Папа увидел, что я проснулась, подошёл ко мне, поцеловал и сказал: «Не волнуйся, это недоразумение. Я скоро вернусь». Больше мы его не видели. И мама, и я ходили в бюро информации НКВД. Как мы потом узнали, папа был заочно осуждён на десять лет без права переписки – и тут же, в начале войны, расстрелян. Нам потом выдали справку о его смерти, в которой была указана причина: язва желудка.

Папа родился в августе 1902 года на Украине, – насколько я знаю, в городе Екатеринославе.

Маму звали Бела Ильинична. Она родилась в 1903 году в Белоруссии, в городе Кричеве. Умерла мама очень рано, от рака, когда мне было восемнадцать лет. Это случилось 7 января 1949 года в Москве, когда я училась на первом курсе института.

Я поступила на исторический факультет педагогического института. Хотела в университет, конечно. Школу окончила в 1948 году, и надо знать, какая погромная была в то время обстановка в стране. В приёмной комиссии университета молодой человек мне сказал: «Вы не пройдёте, вам не стоит подавать документы». Я смиренно забрала свои бумаги. «Ну, и куда вы собираетесь идти?» – поинтересовался он. А в Москве было три педагогических института: государственный, областной и городской имени Потёмкина, который готовил учителей для Москвы. Я говорю: «В Потёмкина я пойду». – «Ага! – воскликнул молодой человек. – Вы хотите остаться в Москве!»

Лина (слева) и Таня Бутковская в год окончания школы, 1948
Лина (слева) и Таня Бутковская в год окончания школы, 1948

В городском педагогическом конкурс был двадцать человек на место. Многие бывшие фронтовики, хотевшие получить высшее образование, выбирали исторический факультет. Всё позабыв за годы войны, в особенности математику и физику, они считали, что истфак – это самоё лёгкое дело. У них были льготы, им было достаточно всё сдать на тройку, чтобы поступить. Но большинство проваливалось на сочинении, наделав кучу ошибок. Я – прошла, к великой радости моей мамы, дни которой были уже сочтены.

Мне очень повезло, потому что на нашем факультете оказалось много замечательных ребят, которых, как и меня, не приняли в университет из-за еврейского происхождения. К тому же после женской школы (тогда было раздельное обучение в школах) учиться с ребятами было замечательно.

А это были страшные годы в стране: гонения на писателей, учёных, антисемитская кампания. Всё это прошло через наши ум и сердце. Мы были в курсе всего. Мы, например, ходили в Институт истории, где обсуждалась книга В. Тарле о Наполеоне. Его шельмовали: как он смел назвать в своей книге великим полководцем Наполеона, когда великим, конечно, был только Кутузов!

Мы учились ещё на первом курсе, когда к нам пришла декан факультета и пригласила на заседание, на котором обсуждали работу двух кафедр: русской и зарубежной литературы. Я вместе с некоторыми другими ребятами пришла и видела, как шельмовали знаменитого пушкиниста С. Бонди, который работал в нашем институте. Его обвиняли в том, что он посмел написать о влиянии на Пушкина английских и немецких романтиков. Не забуду, как он оправдывался и как сходил с трибуны, опустив плечи. В президиуме сидел заведующий кафедрой философии Шишкин. Он произнёс вслед учёному: «Ничего вы не поняли, товарищ Бонди!» Мы, студенты, ухитрились занять вначале передние места, откуда нас прогнал директор института. Из зала мы не ушли, а расселись на подоконниках и были всему этому свидетелями.

Ходили также на заседания кафедры истории СССР. Однажды там прорабатывали Зинаиду Петровну Базилеву, известного специалиста по творчеству Герцена. В своей книге, которая должна была стать также её докторской диссертацией, она позволила себе утверждать, что Герцен не исключал отмены крепостного права «сверху» и обращался с этим к императору Александру Второму. Как на неё накинулись! В газете «Правда» вышла даже статья, которая называлась «С чужого голоса». Как Базилева посмела революционера Герцена назвать либералом! И все на кафедре выступали с осуждением Зинаиды Петровны. И вдруг поднялась преподавательница (не помню, к сожалению, имени) и сказала: «Товарищи! Что же это делается? Ведь Зинаида Петровна каждую главу своей книги выносила на обсуждение кафедры, и вы все одобряли!».

Я сдавала экзамен по истории девятнадцатого века и очень хорошо помню, как мне попался билет: «Национально-освободительная борьба народов Кавказа под руководством Шамиля». Когда же я сдавала уже государственный экзамен в 1952 году, мне достался тот же вопрос, только теперь это именовалось агрессивной войной против России, которую финансировали иностранные державы. Их агентом являлся всё тот же Шамиль. Разобраться во всём этом я не могла, но определение у меня было: идиотизм. В 1946 году я прочитала знаменитый доклад Жданова, громивший Ахматову и Зощенко. И хотя имя Ахматовой я услышала впервые, мне было ясно, что таким хамским языком нельзя писать о поэте.

Интересно, что в Израиле я встретила свою ровесницу, которая в те же годы училась у нас на факультете русского языка и литературы. И она ничего этого не знает! Всё прошло мимо неё.

Раскопки в Зарядье, 1949 – 1951
Раскопки в Зарядье, 1949 – 1951

На первом курсе у нас был факультатив «Археология Москвы». Раскопки велись в Зарядье. Там намечалось большое строительство, и, пока не начали закладывать фундаменты, нам дали возможность покопать. Так у меня образовался круг друзей – ребят, которым, как и мне, было интересно этим заниматься. Мы «докопались» до XIVвека и сделали массу находок. В Музее истории Москвы многие из них хранятся. Работа была тяжёлая, почти каждое утро мы находили свой участок залитым водой. И эти трудности делали нашу дружбу только тесней. Это летом. А зимой мы ездили по подшефным деревням Подмосковья. Тогда каждый район Москвы шефствовал над каким-либо районом в области. Зима, студенческие каникулы. А мы – из деревни в деревню, пешком или на лыжах.  У нас было задание: за день побывать на скотном дворе, в тракторном хозяйстве, в школе и так далее. А вечером в клубе – что-то вроде концерта для колхозников. На материалах того, что мы увидели за день, вечером в клубе выпускалась стенгазета. А что увидели? Как идёт подготовка к весеннему севу? А никак. Трактора заржавленные, поломанные, а механизаторы лежат пьяные вдрызг. А коровы несчастные, голодные. Мы беседовали с доярками и узнали, как они живут. Ничего не получают за трудодень[1], живут со своего огорода.  Вот про это вечером было в газете.

Когда нас отправляли в область, то вызвали в горком комсомола и проинструктировали. А в это время первым секретарём Московского горкома партии стал Н. С. Хрущёв. Нам говорили: «Ребята, всё, что вы узнаете, вы доложите, потому что Никита Сергеевич хочет знать, какое положение на самом деле». И мы фиксировали, рады стараться. Кто-то бы, может, и мимо прошёл, а мы всё это в себя впитывали. Мы, москвичи, городские жители, впервые увидели, как живёт деревня эта несчастная. Как-то сама себя кормит, и ещё с них дерут. Чтобы выполнить поставки продуктов якобы со своего участка, ездили в Москву, там покупали масло и его сдавали. Это всё мы там узнали. Художником нашей стенгазеты была моя подруга Гиля Ефман. И к вечеру выпускалась газета на трёх ватманских листах. Была и самодеятельность. Мы хором пели песни о мире. Колхозники – им вечером некуда было податься – валом валили в клуб. Это бывала обыкновенная изба, которая побольше. Тут же и танцы. Сперва танцевали мы. После нас выходили женщины, девушки. Отбивали чечётку, пели частушки. У них были такие замечательные частушки, но мы, дураки, не записывали. Такую запомнила:

 

Дура, дура, дура я,

Дура я проклятая.

У него четыре дуры,

А я дура пятая.

 

И в таком духе. Так мы видели действительную жизнь нашей страны. Нашим лидером был Володя Логинов. Он был из нас самый талантливый, самый умный. Володя потом стал учёным, защитил докторскую диссертацию, книги писал, и у меня есть его книга о Ленине.

На четвёртом курсе, на рубеже 1951 и 1952 года, на самом пике антисемитской кампании, у нас была устроена вечеринка. Я-то на ней не была, у меня было свидание. А на этой вечеринке, как потом выяснилось, все ругали нашего факультетского парторга Хейфеца. Он был из тех евреев, которые самые большие антисемиты, мерзавец из мерзавцев. А на вечеринке был стукач, второкурсник Лёва Чубаров. Нам как раз на четвёртом курсе прислали нового декана – Бабурина Дмитрия Сергеевича, конечно, энкавэдэшника по совместительству. Ему донесли. И стал декан всех участников вечеринки по одному к себе тягать на беседы. На каждой беседе он обязательно спрашивал: «А вы на вечеринке затрагивали еврейский вопрос? И с кем вы об этом говорили?». И что же вы думаете? Моя ближайшая подруга Рябцева Галя (потом Клокова в замужестве) назвала меня. А подать сюда Ляпкина-Тяпкина! То есть Лину Каминскую. А я всего насмотрелась в деревне, в голове у меня был как котёл кипящий. Ведь я своё выпускное сочинение в школе закончила стихами Маяковского:

 

И я, как весну человечества,
Рождённую в трудах и в бою,
Пою моё отечество, республику мою!

 

И в этой республике такое творится.

И меня вызывает декан. Он такой был, знаете, энкавэдэшник: глаза голубые, умные, внимательные. «Ну, Лина, говорите», – сказал он мне. И я!.. Я была так рада, что есть человек, который готов меня выслушать. И я так начала: «Да этот еврейский вопрос – это вопрос двадцать пятый! (Он был, действительно, для меня двадцать пятый.) Ведь вот что главное! Вот что мы увидели в колхозах!.. Кошмар и ужас. Я знаю, мой отец был арестован, и у нас у каждого третьего арестован кто-нибудь. Значит, миллионы людей – враги народа?! Да быть этого не может». И так далее. Бабурин, как видно, был неплохой человек и ничего не передал «наверх», иначе бы забыли, как меня звали.

Потом на курсовом комсомольском собрании осуждали тех, кто какие-то речи вёл на той вечеринке. Наученные родителями, комсомольцы выходили и говорили, что им, конечно, бывает обидно, когда на улице кто-нибудь их обзывает жидом или жидовкой, но это, дескать, чепуха. А меня некому было наставить. Я вышла и сказала: «Что за ерунда! Да плевать я хотела на всякого хулигана. А вот что евреев не принимают на работу, я слышу, и в институты не берут!.. И если бы наверху это захотели прекратить, как у нас это умеют, то моментально бы прекратили. Значит, не хотят прекращать?!» Тут же сидит комсомольский актив, секретарь парторганизации Хейфец. Он читал нам историю Востока, которую мы так и не знали. Он хлопнул рукой по столу: «Хватит вести такие речи! Вы недостойны быть в комсомоле!».

И закрутилось дело о моём исключении из комсомола. На собрании за меня заступился Саша Худанов, однокурсник и будущий отец моего сына. Тем не мене, собрание – а там в большинстве были первый и второй курс, – проголосовало за моё исключение. Я была на четвёртом курсе, приближались госэкзамены. Вместе с исключением из комсомола меня могли, как это и делалось, исключить из института.  Видимо, Бабурин какую-то работу провёл, и мне дали окончить и госэкзамены сдать. Только Луцкий, по основам марксизма-ленинизма, поставил мне трояк, чтобы показать, что исключённая из комсомола не разбирается в коммунистической теории. Но диплом всё-таки дали. Правда, всех выпускников распределили в школы Москвы, а мне направления не дали.

Моя подруга Гиля Ефман училась на французском факультете, окончила институт на год раньше и уехала работать в Сибирь. По собственному желанию. Она отправилась в облоно[2] Иркутской области, сказала, что в её школе нужна учительница истории, и мне выслали приглашение. Там есть такой районный центр – Усолье-Сибирское. Около этого Усолья – посёлок Тельма, шесть тысяч населения и полная средняя школа. Там я и проработала два года, и жить было очень интересно.

Получив приглашение в Тельму, я обрадовалась. В Москве средняя школа недобирала учеников (ребят этого возраста было мало, потому что их рождение пришлось на годы войны), и найти работу в Москве было непросто. Как меня уговаривали не уезжать родители моих друзей! Приезжали ко мне домой. «Ты не должна уезжать из Москвы! Ты теряешь и комнату, и прописку!» Была у нас с мамой комната в коммунальной квартире, у Савёловского вокзала. Я слушала, благодарила и думала: ничего вы не понимаете. Мне главное – работать по специальности. В Москве меня, исключённую из комсомола, кто возьмёт историю преподавать?

И я – уехала! Комнату московскую бросила, прописку бросила. Вы себе дуру такую представляете? Ещё меня уговорили хоть продать кое-какую мебель. С собой я взяла ящик книг, и главное – полное собрание сочинений Ленина. Кроме того, Пушкина, Лермонтова, Гоголя. И что вы думаете? Я приехала в этот посёлок и узнала, что у учительницы русского языка и литературы ничего этого нет. Я ей своего Пушкина (у меня был трёхтомник), и Лермонтова, и Гоголя – всё отдала. Думала: что я, не куплю это потом в Москве? А оказалось, что купить очень трудно, – не издавали.

Какая там, в Иркутской области, была жизнь? Мои коллеги, учителя, прекрасно жили. У каждого дом, корова, свинья, другая живность, огороды. Они же не из магазина питались – в магазинах ничего не было: хлеб и консервы «Тунец в томате». Целая стенка этих консервов. Продукты мы покупали у своей хозяйки. Нам однажды задержали зарплату, и мы с Гилей просто оглодали. А местные и в ус не дули. Мясо мы покупали на рынке в Усолье. Однажды купили говяжью ногу. Решили, на всю зиму хватит, и подвесили её на холоде в чулане. И эту ногу съела собака.

В посёлке было два предприятия. Одно – спиртзавод, а другое – швейная фабрика, существовавшая здесь со старинных времён, она шила армейское обмундирование.

Первый (7-й) класс Лины Каминской в посёлке Тельма Иркутской области. 1952
Первый (7-й) класс Лины Каминской в посёлке Тельма Иркутской области. 1952

Работать мне было интересно. Вот на фотографии мои семиклассники – они все выглядят старше меня. Среди них были способные ребята, особенно отличались буряты. Отношения с учениками у меня были нормальные. Я ни перед кем не заискивала, домой не приглашала. Свою работу очень любила. Любила, когда жадно смотрят детские глаза. Я им рассказывала очень увлечённо. Ко мне в пятый класс пришёл инспектор, пожилой человек. О Древней Греции шёл разговор. После урока он мне говорит: «Ну голубушка! Можно ли так волноваться, так отдаваться! Вас же надолго не хватит». Но ничего: проработала свои тридцать с гаком лет.

Население в посёлке было особенное. Предки этих людей не знали крепостного права, как в Европейской России, и это сказывалось в каком-то особом достоинстве этих людей. Нам приходилось ходить к родителям учеников. Никогда с тобой на пороге говорить не будут – пригласят войти, сесть, чаю предложат. Мы с Гилей не скрывали, что мы еврейки, и ни разу не слышали ничего обидного.

Гиля вела драмкружок, а я ставила танцы. Как я это делала? В журнале «Пионер», на последних страницах, было описание танцев, которые исполнял известный ансамбль Локтева при Московском Дворце пионеров. Каждому такту соответствовал рисунок с изображением па. Так я с девочками разучила танец, который назывался «Топотушки». Мы и кадриль поставили, в костюмах. Уж не знаю, где наш директор, Жилкин Николай Иванович, добывал средства.

Два года проработала в этой школе. Повезла летом свой седьмой класс (я была классным руководителем) в Иркутск, показать им, какие есть возможности для дальнейшей учёбы. В отпуск поэтому ушла поздно – и вернулась из отпуска поздно, чуть ли не 29 августа. Встречаю коллег, и мне говорят: «А тебя, кажется, уволил директор». Оказывается, он взял на моё место свою родственницу. Если б я знала законы, могла бы жаловаться. Ведь в первые три года меня как молодого специалиста не могли уволить.

И послали меня завучем в школу-семилетку в отдалённом районе.

Мне было 24 года, а подчинённым мне учительницам и того меньше. Рядом находился аэродром, и девушки были заняты главным образом своими романами с лётчиками, время от времени делали аборты. В общем, им было не до работы. В качестве завуча пришла раз на урок химии, сижу на задней парте, ученик со мной рядом. Учительница решала задачу на доске – и запуталась. Задача была простая необыкновенно, мы с этим мальчиком её решили и помогли учительнице. Бежать оттуда хотелось.

Однажды девушки позвали меня в кино, которое показывали в клубе аэродрома. Я сижу с учительницей-буряткой, очень красивой женщиной моих лет. Позади нас сидят офицеры и говорят ей какие-то гадости. Я обернулась и отчитала их: «Как вам не стыдно! Вы позорите честь мундира советского офицера!». Они немножко обалдели, а она мне потом говорила, что я её выручила, а то бы ей не добраться благополучно домой.

В этой школе я проработала год и решила: всё! Больше не могу. Возвращаюсь в Москву. Легко сказать. А – куда? Отработав свои три года, Гиля была уже в Москве. И она, и её мама слали мне письма, звали к себе.

В 1955 году вернулась я в Москву. Меня готовы взять на работу в школу, но нужна прописка. Одна знакомая мне говорит: «Знаешь, Лина, у меня есть соседка, а у соседки любовник – милиционер. Ставит штампы прописки, кому надо. Стоит 150 рублей». И вскоре я получила свой «прописанный» паспорт.

И вот меня берут на работу в школу пионервожатой – и дают ещё четыре часа истории. Живу на Чистых Прудах, у Гили Ефман и её мамы Марии Израилевны Брук. Была у Гили и младшая сестрёнка Ализа, с которой я очень дружила. Папа девочек был одним из организаторов еврейских колхозов в Крыму, и в 1951 году его арестовали «за сионистскую деятельность». Освободили уже после смерти Сталина, в 1955-м, но он остался работать на Севере, под Воркутой, где хорошо платили. Он был очень способным изобретателем и организатором производства и, не имея специального образования,  занимал должность главного инженера какого-то предприятия. Мария Израилевна уехала к мужу, мы остались втроём и жили весело. Но тут на моём горизонте появился Миша Худанов, а затем стало ясно, что у меня намечается ребёнок. Дело осложнилось. В один прекрасный день приехали в отпуск родители моих подруг, и отец сказал: «Если так, то пусть Лина живёт у своего мужа». Об этом Гиля мне сообщила со слезами. Но с Мишей у меня отношения не заладились с самого начала. Иду по центру Москвы, плачу. Словом, как в индийском кино. Зашла к подруге, которая жила неподалёку от Театральной площади. Накормили меня обедом. А ночевала на нетопленной даче, за городом.

Лина в Москве, в квартире своей подруги Гили Ефман. Около 1954 г.
Лина в Москве, в квартире своей подруги Гили Ефман. Около 1954 г.

Затем оказалась я в Ленинграде, где жила моя единственная близкая родственница – мамина сестра Гита Чернина (их с мамой девичья фамилия). Там в 1957 году я родила своего сына Илью. Написала в Москву своим бывшим соседям у Савёловского вокзала, которые занимали две комнаты, попросилась к ним на квартиру. Они ответили: приезжай.

Илюшу отдала на пятидневку (было тогда такое) в ясли и пошла в райком комсомола: может, помогут с жильём. Там была такая Ольга Савельевна, хорошая тётка. Она говорит: «Есть такая возможность: пойти работать на стройку по комсомольской путёвке. Три года проработаешь – получишь жилплощадь. А жить пока будешь в общежитии». Я согласилась. Меня направили в Ремстройтрест, в бригаду штукатуров. Сперва работала подсобной, а потом штукатуром и даже сдала экзамен по этой профессии. Мы штукатурили изнутри кирпичный дом. А зимой штукатурка не прихватывается к стене, отваливается – ведь дом-то не отапливается. Ох, как красиво работали эти женщины! Два взмаха полутёркой – и уже стена гладкая. А я, как ни старалась, так не могла. Комбинезон на мне всегда был мокрый от раствора, и наутро, когда я приходила на работу, стоял, как скафандр космонавта. Прямо скажем, я была штукатур невысокого класса. А моя бригадирша тётя Дуся была такая умница! Крупная, как бы лишённая фигуры, а руки – аристократические, с длинными пальцами! Она мне говорила: «Знаешь что? Мы это сами сделаем, а ты нам расскажи что-нибудь». Голова моя была полна тем, что я прочитала, и рассказывать было моей стихией. Очень хорошо ко мне относились.

Но куда в конце недели забрать сына? В общежитии мне сказали: «Никакого ребёнка!». В комнате, где мне дали место, было три кровати. Одна соседка, Маша, сказала: «В выходные я должна выспаться, а ребёнок твой будет плакать». Потом Маша вышла замуж за шофёра из нашего же треста, Колю Рассказова, и они поселились на Машиной кровати, ухитрились даже родить там дочку. Уж тогда они разрешили и мне брать на субботу Илюшу. Жили очень дружно, не считались, кому раньше убирать комнату: кто раньше пришёл, тот и убрал. А Коля обладал хорошим чувством юмора. Он развозил начальство на легковой машине, и ему приходилось подолгу ждать. Это время Коля использовал, чтоб объезжать магазины и покупать «дефицит». Перед праздниками это бывали майонез и зелёный горошек. Коля говорил: «Разве на Западе знают эти буржуи, что такое праздник? Вот я достал две банки зелёного горошка! Вот это радость, вот это праздник у советского человека». Он и мне приносил баночку майонеза и баночку горошка. Три года я проработала в этой бригаде, и действительно, мне дали жильё: комнату в коммунальной квартире у Савёловского вокзала.

Потом появился Илюшин папа, Миша, человек вполне благородный. Он звал меня с ребёнком переехать к нему, прописаться. Я решилась, и мы с подругой пошли в городское отделение милиции, чтобы сменить мою «прописку» на настоящую. И вдруг мой паспорт задерживают и вызывают меня по внутреннему радио в такой-то кабинет. Учинили допрос: кто сделал фальшивую прописку? Дело дошло до суда. Суд вынес постановление: оштрафовать меня и выслать из Москвы. Вот тогда мы с Мишей заключили наш брак.

Илюша вырос в Москве, окончил 444-ю математическую школу. Потом Институт нефти и газа им. Губкина, где получил профессию программиста, работает программистом и в Израиле.

Я продолжала работать в школе в центре Москвы и постепенно получила полную нагрузку по своему предмету. Работала много и смогла купить двухкомнатную кооперативную квартиру. Там мы и жили до отъезда в Израиль в 1987 году.

Работу свою любила, с радостью шла на урок. Я всегда чувствовала себя просветителем. Однажды попросила десятиклассницу Иру Кукушкину помочь мне с чем-то. А она отвечает: «Идите на фиг». Это у неё дома такой был, как выяснилось, разговор. Я её подозвала, объяснила, что не разговаривают так с учителем. Она очень удивилась: «А я с мамой всегда так».

Когда с 1965 года в Советском Союзе начали широко праздновать День Победы, когда эта тема широко стала освещаться, я стала собирать материалы и на уроках очень горячо рассказывала о событиях того времени. И вот однажды смотрю: на задней парте сидит с Кукушкиной мой любимый ученик Саша Зайцев, и они там хихикают, развлекаются. Я человек экспрессивный, как вы, наверное, заметили. «Да будьте вы прокляты! – говорю. – Вам неинтересно? Судьба вашей страны!» И что-то ещё в этом роде. Они, конечно, слегка обалдели – десятый же класс, довольно большие дети. Я, сказать честно, ночь не спала и на следующий день извинилась перед ними. А вообще, как я теперь вижу, я была совершенно права.

Я не хотела ехать в Израиль, понимала, что буду никем.

Здесь я больше шести лет проработала няней у одной старушки в Тель-Авиве. По газетному объявлению пришла с сыном (иврита у меня тогда не было). Мне очень повезло с этой женщиной, которой на тот момент уже было девяносто лет. В 1924 году она приехала с Украины и, конечно, владела русским языком. Её звали Сара Слуцкая. У неё было два сына, и со старшим, Иешуа, мне приходилось иметь дело. Люди они были в высшей степени достойные. Я и жила в этом доме, обеспечивала полный уход за Сарой. Однажды мне нужно было пересадить её из кресла на кровать, и я не удержала – кресло поехало, потому что я забыла его на тормоз поставить. И моя Сара свалилась на пол! А поднять её у меня сил не хватает. Я плачу, а она, лёжа на полу, меня утешает. Наконец пришёл Иешуа, поднял мать и тоже не сказал мне ни слова упрёка.

Сара была замечательная. Она мне рассказывала, как в старые времена мальчиков в еврейских семьях учили, а девочек нет. И она подслушивала под дверью уроки своих братьев, а потом упросила маму, и за мешок муки с ней целую зиму занимался учитель: учил читать по-русски. И моя Сара при мне читала по-русски газету. Иешуа мне каждый год сам прибавлял зарплату. «А как же, – говорил он, – цены растут». А когда Сара ушла в лучший мир, он выдал мне единовременную компенсацию. Её мне хватило, чтобы обставить свою квартиру, которую я также купила на средства, заработанные в этой семье.

Город Реховот, в котором живёт Лина Каминская
Город Реховот, в котором живёт Лина Каминская

Сын со своей семьёй живёт относительно близко от меня, у него двухэтажный дом с участком. Могли ли мы думать, что будем так жить! Если б вы знали, кто были мои соседи в московской коммуналке! За стенкой жила семья: муж, жена и мать мужа. Муж был ненормальным, взял себе женщину из деревни и, когда выпивал, бил и её, и мать. Старуха пряталась от него в моей комнате. В комнате напротив жило другое семейство: муж, жена и двое детей. Мужа звали Василий Васильич, и был он телефонных дел мастер. С работы возвращался в стельку пьяный. Время от времени занимал у меня рублей пять – и всегда возвращал, просовываясь в мою комнату и не в силах сказать двух слов. Когда дети подросли, перестали с отцом считаться. Вот слышу крик, выглядываю в коридор, а у них дверь открыта. Там сын-подросток сидит на отце верхом и душит. Я еле оторвала. А когда мой Илюша был ещё маленький, а я посменно работала в интернате, соседи брали его к себе. Я приду ночью, а мальчик одетый спит на диване. Ну ладно, всё-таки присмотрели. Зато когда Илюша подрос и учился уже во французской школе, этот дебил проходу ему не давал, кричал: «Француз проклятый!».

[1] Трудоде́нь — мера оценки и форма учёта количества и качества труда в колхозах в период с 1930 по 1966 год.

[2] Облоно – аббревиатура: областной отдел народного образования.

Download this article as an e-book

2 Comments

  1. Лина Анисимовна преподавала у нас историю в старших классах. Я ее помню. Она ругалась, когда мы начинали собирать портфели за пять минут до звонка. Историю любила. А мы были дураки.

Leave a Reply

Your email address will not be published.


*