Марк Эдельштейн. ЗОЛОТОЙ ИЕРУСАЛИМ

kniga-book

Марк Эдельштейн родился в 1930 г. в Москве. По окончании военно-морского авиационного училища служил в морской авиации на Тихоокеанском флоте. После демобилизации много лет работал штурманом в полярной авиации в Арктике. С 1990 г. живёт в Израиле, в Гивон-ха-Хадаша, около Иерусалима.

Родословная

Цель моего очерка ‒ рассказать о своих корнях и, по возможности, о себе. К великому сожалению, мы, как правило, дальше дедушки или бабушки никого уже и не знаем. И вот я подумал, что ведь мой дедушка ‒ это для моих внуков пра-пра-дедушка! И это натолкнуло меня на мысль попытаться, пока ещё что-то сохранилось в памяти, оставить для них воспоминания о родных, чтобы Илюша и Йоник знали о своей родословной чуть больше, чем я о своей.
Я написал «родословная» ‒ и задумался: одно-два поколения ‒ разве это родословная? Вот у Михаила Александровича Коростовцева ‒ вот это родословная! М. А. Коростовцев ‒ это один из великих египтологов прошлого века, академик. Почему я так смело говорю: великий египтолог? Во Франции, стране классической египтологии, было порядка ста пятидесяти известных египтологов, начиная с Шампольона, первым научившегося читать древнеегипетские иероглифы и положившего начало науке египтологии, а в России ‒ около десяти. И тем не менее книгу «Грамматика древнеегипетского языка» по заказу Академии наук Франции написал Михаил Александрович. Это о чём-то говорит.
Востоковед, египтолог, во время войны он был направлен представителем ТАСС[1] в Каире. Ну а после войны, по возвращении из-за границы, его арестовали. Его жена, Валентина Михайловна, также была арестована и за отказ дать показания о «преступной деятельности мужа» была осуждена на десять лет. А он всё равно получил свои двадцать пять. Девять лет они провели на каторге. Я однажды спросил его:
‒ Михаил Александрович, а как к вам относились уголовники? Издевались над вами?
Он ответил на мой вопрос так:
‒ Вы, как и очень многие, не совсем представляете себе, что такое так называемые политические. В нашем бараке, наряду с представителями московской и питерской интеллигенции, были два эсэсовских генерала, папский нуций, несколько советских офицеров, так же, как и я, побывавших за границей, брат болгарского короля, несколько простых бандитов, на свою голову покусившихся на имущество не простых советских тружеников, а крупных партийных боссов, и поэтому загремевших «по политике». Вот такая была компания. И вот однажды, вернувшись с работы, мы обнаружили в нашем бараке троих «блатных», рывшихся в наших вещах. Надо понимать, что какой-то обмылок, сэкономленный сухарь, запасные сухие портянки для любого из нас были тогда важней, чем всё, что сейчас у меня есть. Схватили мы этих блатняг, вынесли на мороз и несколько раз, высоко подняв за руки и за ноги, бросили спиной на заледенелую землю. Охрана со стороны наблюдала это, а потом за ноги оттащила наказанных. Больше они к нам не приставали.
Когда мы познакомились, Михаил Александрович был почтенным профессором, начальником отдела древнего Египта в Институте востоковедения Академии наук. Знакомство наше произошло почти случайно. Однажды мы с моим другом, Лёшей Новобытовым, пошли в Политехнический музей на вечер, посвящённый 150-летию Шампольона. Тут я хочу объяснить, почему я так много здесь пишу о Египте, египтологии, иероглифах. Дело в том, что моё многолетнее увлечение историей Древнего мира, археологией, библейской историей, началось именно с истории древнего Египта. Теперь, я думаю, понятно, что такое для меня было знакомство с профессором-египтологом, потом превратившееся в многолетнюю дружбу между нашими семьями.
И вот на этом юбилейном вечере доклад одного французского египтолога переводил профессор Коростовцев (это мы из программки вычитали). Он так хорошо говорил, что Лёша наклонился ко мне и говорит:
‒ Счастливые студенты, которые слушают его лекции.
А потом, через какое-то время, мы с Ниной пошли на его лекцию туда же, в Политехнический музей. Я встретил Коростовцева при входе и сказал:
‒ Михаил Александрович, мне очень интересно ваше мнение по поводу высказывания Анатолия Югова вот в этой книге (забыл её название) о том, что Ахилл ‒ это русский князь, который со своей тысячной русской дружиной пришёл воевать Трою. Дело в том, пишет он, что Ахилл ‒ тавро-скиф, то есть русский. На Руси уже в то время было железо, поэтому кольчуга у него была железная и, следовательно, непробиваемая для греческих медных мечей и стрел. Ну а ступни не были защищены железом, и, когда стрела попала в пятку…
Михаил Александрович посмотрел на меня внимательно и сказал:
‒ Вы знаете, у русского народа своя такая большая история и так много своих героев, что ему эта ахинея не нужна. А историка такого я не знаю. А вы сами что, историк?
‒ Да нет, я авиационный штурман, а древняя история ‒ это моё хобби, моё многолетнее увлечение.
‒ Да, ‒ говорит, ‒ а ведь я тоже в молодости был штурманом дальнего плавания!
После лекции мне Нина говорит:
‒ Давай подождём. Наверняка все его слушатели и поклонники разойдутся и они с женой одни пойдут. А ведь они уже старые.
И действительно, публика вся разошлась, а потом появился на лестнице Коростовцев, одной рукой поддерживавший свою жену, а в другой державший сумку, из которой торчало горлышко большой бутылки. Мы проводили их до дома ‒ это около Киевского вокзала. Михаил Александрович рассказал, что эту бутылку чачи ему привезли из Тбилиси две девушки-грузинки, обе ‒ Мананы, его аспирантки.
‒ Давайте зайдём к нам, а то ведь Валя мне одному не даст и рюмочку чачи попробовать.
Зашли в их небольшую двухкомнатную квартиру, позвонили Мананам. Пришли две молодые красавицы-грузинки, и мы провели вместе прекрасный вечер.
Михаил Александрович Коростовцев происходил из старинного дворянского рода. Однажды, когда он и Валентина Михайловна, его жена, были уже более чем почтенного возраста и время от времени оказывались в больнице, на сохранении у нас некоторое время находилось несколько их вещей. Одна из них ‒ большой бокал из горного хрусталя, с какими-то вензелями, а главное, с музыкальным устройством. Когда его берёшь в руку, звучит старинная мелодия. И книга. Написана она директором Петербургского института путей сообщения с посвящением: «Моему внуку Мише Коростовцеву». Вся книга ‒ история их рода. Начало вообще фантастическое: когда один из великих русских князей (если не ошибаюсь, Василий Третий) женился на византийской принцессе, то в приданом была также чудотворная икона. И вот хранителем этой иконы стал монах, родоначальник Коростовцевых. Тот ещё был монашек! И пошли от него воеводы и генералы, министры и купцы, врачи, профессора, известные писатели и художники. Семья хранила сотни портретов: сначала это были картины, а в последние сто лет ‒ фотографии. И была фотография: мальчик Миша Коростовцев в матросском костюмчике.
Вот это была родословная: воеводы, князья, министры!
А мой дедушка, еврей из Иванькова, был плотником. Потом они жили в Киеве. Я видел дедушку два раза. Первый раз, когда мы с мамой приезжали в Киев за год до войны. Будто вижу опять, как дедушка переходит улицу к дому, возвращается с работы. Коренастый, с большой бородой, в одной руке ящик с инструментами, в другой ‒ ботинки. Брюки засучены до колен: он идёт босиком по воде, залившей улицу во время дождя. А второй (и последний) раз, когда он приехал к нам в Москву. Это было перед самой войной. А потом был Бабий Яр.
Соседи видели, как он в окружении двенадцати человек своих родных вышел из дома с маленьким внуком на руках и влился в колонну евреев, двигавшуюся в сторону Бабьего Яра. Об этом рассказала в письме моя тётя по материнской линии, Роза. Она всю войну была на фронте и в Киев попала с нашими войсками в день освобождения города.
Я хорошо помню этот день. Я пришёл из школы и увидел папу. Он сидел за столом, на котором лежали листочки письма, и рыдал как ребёнок. Только что он узнал о гибели двенадцати своих родных: отца, его жены, брата-инвалида, двух невесток, семерых детей. Все расстреляны фашистами.
У папы было, если не ошибаюсь, одна сестра и девять братьев, но я знал только двух из них: Яшу и Иосифа. Остальные рано умерли. Я помню папины рассказы об одном брате ‒ гениальном, как папа говорил, художнике. Ему прочили великое будущее, но он умер молодым от туберкулёза. Дедушка не одобрял увлечения сына, говорил, что это не работа, что этим будущую семью не прокормить, что надо приобретать настоящую специальность. Однажды дедушка, вернувшись с работы, увидел на стене под потолком грязный рваный ботинок, как раз над его кроватью. Ну накричал на жену, разогнал проказников-сыновей, а потом обнаружил, что ботинок-то был на картине, нарисованной на стене. После этого он поверил в талант сына.
Дядя Яша, старший папин брат, всю жизнь, кроме нескольких лет эвакуации в годы войны, прожил в Киеве. И всю жизнь он шил штаны «для селян», как он говорил. Хорошо помню его: высокий, худощавый, с очень добрым, приветливым лицом. Обе дочери его, мои двоюродные сёстры Фира и Бэба, живут в Америке, в Лос-Анджелесе, с детьми, внуками и правнуками.
У Бэбы дочь Мира и внучка, уже замужняя, а может быть, уже и правнук или правнучка есть.
У Фиры ‒ дочь Бэла и сын Сёма. С Сёмой у нас много-много лет самые близкие и добрые отношения, хотя мы никогда не жили близко друг к другу: я в Москве, а он в Киеве, я в Москве, а он в Америке, и вот теперь я в Израиле, а он в своём Лос-Анджелесе.
Несколько лет назад мы с Ниной были в Америке. Из сорока дней двенадцать провели в Лос-Анджелесе, у Сёмы. Благо Сёма взял отпуск, а Бэла (это уже Сёмина жена) в это время не работала, и они все эти дни посвятили нам. На три или четыре дня мы на машине поехали за шестьсот километров в Лас-Вегас. Сколько читал, слышал о нём, сколько видел в кино, по телевизору этот «мировой центр азарта»! И вот мы с Ниной приехали его покорять. Бросили вещи в заказанных заранее номерах и отправились по всем казино подряд. Тут уж мы показали свою широкую натуру и все эти дни не вылезали из-за игровых автоматов. Много выигрывали, много проигрывали и в результате оказались в минусе примерно долларов на пятьдесят. Правда, мы выбирали самые дешёвые, десятицентовые автоматы, но, во-первых, азарт, поверьте, точно такой же, как при игре по-крупному, а во-вторых, молодые красивые девушки подносили нам фужеры с ледяной кока-колой так же, как играющим у пятидолларовых автоматов.
Дядя Иосиф жил в Киеве, но я помню его приезды в Москву. Он приезжал по служебным делам, молодой, весёлый красный командир в синей буденновке. Я его очень любил, и его приезды для меня всегда были праздником. Сын дяди Иосифа, Борис, живёт в Москве, у него две дочери, внуки и внучки. Дочка дяди Иосифа, Света, живёт в Израиле, в Цфате. У нас и в Москве были хорошие, близкие отношения, а уж здесь, в Израиле, тем более. Света и Яша ‒ наши самые близкие здесь люди. Не получается очень часто видеться: всё-таки, по израильским масштабам, далеко живём друг от друга, но несколько раз в год я к ним обязательно приезжаю. А почему я? Да просто я более лёгок на подъём, просидеть три-четыре часа в автобусе для меня одно удовольствие. И перезваниваемся достаточно часто. У них дочка Вика, внук, внучка. Вика с семьёй жила тоже в Цфате, но вот недавно собрались и улетели в Канаду, в Торонто.
Со Светой я познакомился в шестидесятом году, на её свадьбе. Я только что демобилизовался и вернулся в Москву. Много лет служил на Тихоокеанском флоте, а последние полгода ‒ на Чёрном море, в Поти. В эти годы мой двоюродный брат Боря и три сестрички приехали в Москву учиться, окончили институты, женились и повыходили замуж и жили в Москве. И вот мне папа говорит, что у Светы, дочки дяди Иосифа, свадьба. Пойдём, говорит, там и познакомитесь.
Примерно в это же время я познакомился и с дочерью дяди Бори, Нелей. Папа привёл меня знакомиться с сестричкой в роддом: она только что родила дочку Миру. И где-то под Москвой жила её сестра Ира. А самого дядю Борю я никогда не видел, только слышал о нём от папы.
Тётя Бузя ‒ единственная папина родная сестра. В детстве, до войны, я её не знал. Слышал только, что она замужем за большим военным начальником, живут где-то на Украине (теперь украинцы требуют говорить не на Украине, а в Украине, но уж извините, так привык за всю жизнь). Муж ‒ Адаменко, украинец. Почему я указываю его национальность? Потому что это спасло жизнь тёте Бузе и её дочке Зоре, когда они оказались во время войны на оккупированной немцами территории, где-то в украинском селе. Ну а мужа её, как водится, в тридцать седьмом арестовали и спустя полгода расстреляли как врага народа. Как я недавно узнал, он был бригадным комиссаром, начальником политотдела 51-й стрелковой дивизии.
После войны тётя завербовалась на военный завод в Кунцево грузчицей. Кунцево в то время было одним из подмосковных городов, а сейчас это Кунцевский район Москвы. Потом она работала счетоводом, бухгалтером. Зоря росла, училась. Они приезжали к нам в гости, с Зорей у нас сложились очень хорошие отношения. Когда я был в училище, а потом на Дальнем Востоке, переписывались, встречались во время моих отпусков. А в пятьдесят третьем году отношения прервались. Виноват в этом, как сейчас думаю, я: мне показался очень обидным один её поступок, и я перестал писать.
И вот однажды, когда я был у Светы в Цфате, мы разговорились о том, что надо как-то найти информацию о тех из нашей родни, с кем утрачена связь. Вспомнили о тёте Бузе. Света, надо сказать, никогда не видела ни тётю, ни Зорю. Ну, тёти, конечно, уже давно нет, а вот Зорю бы надо найти. Прошло больше половины века, как мы ничего о ней не знаем. Что вообще нам известно? Фамилия ‒ Адаменко. Но это девичья фамилия, она за эти годы почти наверняка переменилась, и, возможно, не один раз. Имя ‒ Зоря. Но мы даже толком не знали, полное это имя или просто ласкательное, как мама звала. Адреса тоже нет: пятьдесят три года назад жила в городе Кунцево. Всё! И мы пришли к выводу, что искать Зорю бесполезно, ну нет даже никакой зацепки.
Приехал я домой. Включил компьютер, вошёл в Интернет, вызвал московскую телефонную сеть и ввёл фамилию: Адаменко. Результат, конечно, нулевой. Тогда, ни на что не надеясь, а просто так, для интереса, ввёл: Адаменко Зоря. И вдруг выскакивает: Адаменко Зоря Романовна, адрес, телефон, дата рождения…
Чувствую ‒ тепло! Взял карту Москвы, нашёл улицу, Кунцевский район… Ещё теплее! Звоню в Москву. А дальше такой разговор:
‒ Здравствуйте, будьте добры, Зорю Романовну.
‒ Это я.
‒ Вы Зоря Романовна! У меня к вам вопрос, только вы, пожалуйста, не удивляйтесь. У вас был дедушка в Киеве?
‒ Ой, это было так давно!
‒ Зоря Романовна, ну пожалуйста, у вас был дедушка в Киеве?
‒ Да, дедушка Моисей.
Горячо, очень: мой папа ‒ Соломон Моисеевич!
‒ Тогда, извините, ещё один вопрос: а дядя у вас в Москве был?
Этот вопрос дался мне нелегко ‒ горло перехватило.
‒ Да, дядя Соломон.
‒ Ну, здравствуй, Зорька!
‒ Ой, кто это?
‒ Марк!
‒ Ой, Марик…
Вот так бесконечность расставания растаяла в пять минут.
Из десяти (или девяти) сыновей дедушки Моисея Эдельштейна потомство оставили только четверо. Дядя Яша ‒ у него две дочери, но они носят другие фамилии. Дядя Боря ‒ и у него две дочери, то же самое. Дядя Иосиф ‒ у него дочь Света и сын Борис, но у Бори фамилия мамы, опять не Эдельштейн. И четвёртый, Соломон, мой папа. Нас было трое. Старшая ‒ Фира, детей у неё не было. На два года младше был Саша, у него два сына: старший, Миша, живёт в Израиле, детей нет. У младшего, Бори, дочка Дина, пока она Эдельштейн, но это ‒ пока. Я на десять лет младше Саши, поздний ребенок. У меня сын и два внука: Илья и Йонатан. И получилось так, что только они из всего громадного семейства являются продолжателями фамилии. Они ещё молодые, у них ещё всё впереди. Надеюсь, у них будут и сыновья, и фамилия наша на них не кончится.

Ещё одна горячая точка в «холодной войне»

kniВсе знают, во всяком случае, старшее поколение, о Карибском кризисе, когда мир стоял на грани войны. А я хочу рассказать о другом роковом эпизоде, практически неизвестном, когда четверть часа нас отделяло от войны с Америкой. Рассказываю о нём потому, что я был свидетелем и непосредственным участником событий.
В ноябре 1951-го года я окончил Военно-морское минно-торпедное авиационное училище в Николаеве (по курсу штурманов) и уехал в Приморье, на Тихоокеанский флот. Такое странное, на первый взгляд, название учебного заведения объясняется тем, что это было училище морской авиации, а основным оружием против кораблей противника, кроме бомб, была авиационная торпеда. При заходе в атаку торпедоносец снижался до тридцати метров и сбрасывал торпеду с минимальной дистанции с вероятностью попадания, как считалось, шестьдесят процентов. Это было страшное для кораблей противника оружие. Считается, что более шестидесяти процентов всех потопленных во время Второй мировой войны кораблей было поражено авиационными торпедами. Но и потери торпедоносцев были самыми большими среди всех родов боевой авиации.
Лето 1952-го года… Точную дату не помню. Под утро, только стало светать, громкий стук в окно: матрос-посыльный. «Товарищ лейтенант, тревога!». Прыгаю в комбинезон, хватаю штурманский планшет с картой, «тревожный» чемоданчик с мылом, зубной пастой, парой носок, ещё что-то из обязательного набора. Бегу на аэродром (я жил в деревне), на стоянку, в свою эскадрилью.
Такие тревоги бывали довольно часто, но это были просто тренировки, проверки готовности: отмечали время прибытия, проверяли содержимое «тревожных» чемоданчиков, и на этом всё заканчивалось. Ничего другого я и на этот раз не ожидал.
Но около штаба командует адъютант эскадрильи: «Взять пистолеты – и на стоянку. Готовить самолёты к вылету!». Что-то новое: никакого построения ‒ и готовить самолёты! Наверно, наш полк командир дивизии проверяет.
Стоянку самолётов освещают прожектора, около машин уже возятся матросы-механики. Под охраной автоматчиков подъезжают грузовики с бомбами. Команда: подвесить по четыре ФАБ-250, ввернуть взрыватели АПУВ-1! Ну, думаем, наверно, нашу дивизию командующий ВВС флота проверяет! Вооруженцы подвесили бомбы, ввернули боевые взрыватели. Ждём, что будет дальше. А дальше следует команда: бомбы снять, подвесить по четыре ФАБ-500, ввернуть взрыватели АПУВ-1! Представьте себе: двадцать семь самолётов, на каждом ‒ две тонны бомб с боевыми взрывателями, около самолётов вооружённая охрана! Смотрим ‒ к стоянке соседнего полка двигаются машины с торпедами. Я говорю своему лётчику: «Шмага, война, что ли?». Он пожимает плечами. Фамилия моего лётчика Шмачков, а имя Выдезнар, что означает: «Выше держи знамя революции». Вот удружили папочка с мамочкой! Ну а в быту он был, конечно, Шмагой.
Лётному составу ‒ в штаб полка!
На стене карта: Владивосток, залив Петра Великого. Южней залива ‒ ордер кораблей. В центре ‒ авианосец, вокруг ‒ корабли охранения. У карты командир полка.
‒ Товарищи офицеры, тревога ‒ боевая! Вы меня поняли? Не учебная, не учебно-боевая, тревога ‒ боевая! Ордер американских боевых кораблей, работавших по Корее (52-й год, Корейская война), в составе ‒ авианосец и (не хочу ничего додумывать, поэтому не называю число эсминцев, сторожевых кораблей и пр. ‒ М. Э.)… взял курс на главную военно-морскую базу флота, Владивосток. Скорость хода столько-то узлов, до границы наших территориальных вод сорок миль. Задача нашего полка: бомбовый удар строем полка, высота 1200 метров. Главная цель авианосец. Второй полк наносит торпедный удар с разных направлений. Штурманам десять минут на прокладку маршрута, и ‒ по самолётам. Полк поведу я. Запуск по зелёной ракете.
Только успели занять места в кабинах ‒ ракета! Запуск! Одновременно заработали пятьдесят четыре мощных двигателя. Грохот страшный. В шлемофоне голос командира полка: «Я такой-то. Разрешите выруливать?» ‒ «Выруливайте».
Полк потянулся к взлётной полосе, первое звено уже на взлётной, я во втором звене, справа. За нами вытягивается соседний полк с торпедами. Очень хорошо помню, что в эти минуты уже не было никаких посторонних мыслей: война ‒ не война…
Командир запрашивает вышку: «Разрешите взлёт!».
В этот момент нас действительно отделяли от войны минуты. От аэродрома Романовка до цели ‒ минут пятнадцать-двадцать, примерно столько же ‒ на сбор полка.
‒ Разрешите взлёт!
В ответ молчание.
‒ Разрешите взлёт!
‒ Минуту ждать!
Проходит минута-полторы.
‒ Разрешите взлёт!
‒ Минуту ждать!
И так три или четыре раза.
А потом команда: «Двигатели выключить, из самолётов не выходить. Запуск по трём зелёным ракетам».
Несколько часов мы провели в кабинах. Потом зарулили на свои стоянки, бомбы и торпеды не снимали. Трое суток провели на стоянке и в штабах своих эскадрилий. Привезли раскладушки, сено, приехали кухни.
А потом отбой тревоги.
Больше об этой истории я нигде и никогда не слышал.
У нас говорили, что в последнюю минуту американская эскадра застопорила ход и сработала «красная линия» между Москвой и Вашингтоном.

  1. S. Прошло пятьдесят лет. Мы с женой в Америке, в Нью-Йорке. Едем на машине по набережной, в районе порта. Корабли, корабли, корабли… И вдруг впереди я вижу характерные очертания авианосца, старого авианосца времён Второй мировой войны! Он стоит носом к пирсу, на палубе самолёты. Подъезжаем ближе. На носу потемневшая надпись: «Интерпид». Вот на такой мы должны были выходить в атаку, и он должен был нас уничтожить. Наш полк должен был выполнять задачу отвлечения от групп низких торпедоносцев, выходящих в атаку с разных сторон. Это мы только потом поняли. Представьте себе, что это за цель для авианосца ‒ с сотней стволов и восьмьюдесятью истребителями, не считая многих сотен стволов зениток на кораблях охранения: двадцать семь старых, тихоходных Ил-4 (240 км в час), идущих плотным строем на высоте всего 1200 метров!

Киров с нами

Известно, какое значение имело убийство Кирова для развязывания «большого террора», известны и версии этого убийства. Но вот не так давно вышла книга воспоминаний «главного террориста СССР» генерал-лейтенанта Павла Судоплатова, организатора убийства Льва Троцкого и многих других «мокрых» дел. Будучи главой сверхсекретного ведомства, генерал Судоплатов знал, конечно же, очень много тайн НКВД ‒ КГБ. Он утверждает, что организатором убийства Кирова Сталин не был, но максимально использовал представившийся ему случай, чтобы сфабриковать «заговор» и развязать кровавый террор в стране. По утверждению генерала, Кирова действительно застрелил убийца-одиночка Николаев, совершивший этот акт из ревности. Его красивая молодая жена Мильда Драуле работала официанткой в Смольном и была любовницей Кирова. Как пишет генерал Судоплатов, Киров был весьма любвеобильным мужчиной и имел множество наложниц из числа балерин Большого театра и Ленинградского театра оперы и балета (может быть, именно поэтому театр и стал называться «имени Кирова»?), которые после убийства допрашивались сотрудниками НКВД. Об этой стороне жизни Кирова власть десятилетиями умалчивала, чтобы не нарушить правила партии: никогда не приоткрывать завесы над личной жизнью членов Политбюро. Через два-три месяца Мильда Драуле и её мать, согласно сообщениям печати, были казнены.
Описанное в книге Судоплатова «Спецоперации» полностью совпадает с тем, что рассказывал мне Ефрем, дядя Нины, моей жены. У этого человека удивительная и страшная судьба.
Ефрем работал на какой-то незначительной должности в Смольном. После убийства Кирова он получил «всего-навсего» пять лет ссылки, отбыл её от звонка до звонка и вернулся в Ленинград. На второй день по возвращении он на Невском нос к носу сталкивается со следователем, который вёл его дело.
‒ Таршис, почему ты в Ленинграде?
‒ Да вот освободился, вернулся домой.
На другой день он был арестован и провёл в тюрьмах, лагерях и ссылке ещё пятнадцать лет. Вернулся ‒ никого нет, семья погибла в блокаду. «Пришёл один фашист и уничтожил меня, пришёл другой фашист и уничтожил мою семью, ‒ писал Ефрем своей сестре, Полине Наумовне Таршис, матери Нины, после того как они нашли друг друга. ‒ На работу нигде не принимают, в партии не восстанавливают (“когда мы боролись с оппозицией, а потом воевали с фашистами, вы были по другую сторону баррикад” ‒ это безвинно, в ГУЛАГе, ‒ поэтому в восстановлении отказать)». Написал письмо то ли в горком, то ли в ЦК, не помню, примерно такого содержания: «Реабилитирован, на работу не принимают, жить не на что. Прошу отпустить за границу, ведь только в капиталистических странах безработные умирают от голода». И ему, историку по образованию, дали работу в книжном киоске в Доме учителя. Это бывший дворец Юсупова. Потом он стал работать электромонтёром и проработал там двадцать лет.
Но ведь историк не может жить только вкручиванием лампочек. И Ефрем начал изучать дворец, историю семейства Юсуповых. А это, в свою очередь, привело его к изучению всего высшего света и даже царской семьи, так как жена Феликса Юсупова приходилась родственницей государю. Дальше ‒ больше: во дворце Юсупова был убит Распутин, и участником этого убийства был Феликс.
В конце концов дядя Ефрем стал видным историком, членом Общества по изучению истории старого Петербурга и ‒ «главным распутником» страны. Он был главным консультантом фильма «Агония» (в титрах его имени, конечно, не было), книги Касвинова «Двадцать три ступеньки вниз», приезжал в Москву для встречи с А. Д. Сахаровым, ещё многим давал ценную информацию.
Несмотря ни на что Ефрем Осипович остался жизнелюбивым человеком, даже в какой-то степени оптимистом. Это я объяснял тем, что ему, как очень немногим, удалось ‒ нет, не забыть, конечно, ‒ но как-то отстраниться, постараться не жить воспоминаниями о пережитых ужасах. И это помогло ему сохранить голову, сохранить психику, остаться нормальным человеком. Он много мне рассказывал о каких-то бытовых мелочах, каких-то смешных, весёлых моментах (и такие, оказывается, были) тюремного и лагерного быта, но ни разу не вспоминал при мне ни о каких ужасах, ни о каких страшных эпизодах. И это его спасало. Однажды брат спросил его:
‒ Скажи, Ефрем, правда ли, что в Семипалатинске во время каких-то волнений в лагерь вошли танки и давили людей?
‒ Было такое. Вошли танки и передавили много людей. Ну и что тут было такого необычного для них? Подумаешь, применили военную технику в мирных целях. Я расскажу тебе о гораздо более страшном случае. Жила одна молодая девушка, комсомолка, писала хорошие стихи, была замечена Чуковским, который предрекал ей большое будущее (Ефрем называл её имя и фамилию, но я забыл, а выдумывать не хочу). За какие-то «неправильные» высказывания попала в лагерь. Увидев, что там творится, решила, что в лагере захватили власть уголовники, бандиты, фашисты, что такого просто не может быть в Советской стране. И начала она писать во все инстанции об этом. Приехал какой-то высокий генерал, приказал собрать всех зеков и сказал, что вот такая-то, настоящая комсомолка, настоящий советский человек, не побоялась и написала руководству о безобразиях, которые здесь творятся. Мы разберёмся и накажем виновных. А пока, чтобы девушке не смогли отомстить, мы переведём её в другой лагерь, с более лёгким режимом. Посадил её в свою машину, отъехали от лагеря на несколько километров и там её пристрелили. Вот это страшно. А то, что ты рассказываешь, ‒ подумаешь, применили военную технику…
Откуда эта история стала известной? Через несколько лет Чуковский при встрече с одним каким-то высокопоставленным генералом из «органов» вспомнил о ней и попросил узнать о судьбе этой девушки. Сказал, что она была арестована и находилась в таком-то лагере, а потом пропала. И через некоторое время он услышал то, что рассказал Ефрем.
Но далеко не всем удалось так себя сохранить, как Ефрему. Когда он приехал в Москву, то очень хотел встретиться с одним своим приятелем по ГУЛАГу, профессором, партийным работником, последние годы работавшим у Пономарёва (был такой партийный бонза на самом верху). Но вот как-то не получалось поговорить с ним даже по телефону, всё жена брала трубку и под разными предлогами не допускала контакта. Наконец дозвонился, договорился и, радостный, поехал на встречу. Возвращается ‒ лица на нём нет, смотреть страшно.
‒ Что такое, Ефрем Осипович, что случилось?
‒ Приехал я, обрадовались друг другу, поговорили немного, а потом он говорит: «Ты знаешь, Ефрем»…
И тут вдруг у Ефрема спазмы в горле, он не может говорить, дрожит, на глазах слёзы. Отдохнул, пришёл в себя, опять начал рассказывать, и опять на том же месте – то же самое. И так три раза. Я уж и сам не рад. Не надо, говорю, об этом, потом как-нибудь. Наконец он пересилил себя и продолжил:
‒ А потом он мне говорит: «Ты знаешь, Ефрем, я постепенно схожу с ума. Я понимаю это, но ничего не могу с собой сделать. Мне каждую ночь снится лагерь, лагерный кошмар. У каждого это бывает, но человек просыпается, видит родную обстановку, свою комнату и думает: слава Богу, это был только сон! И у меня вначале так было. А потом это состояние кошмара стало сохраняться какое-то время после того, как я просыпался. Сначала это продолжалось несколько минут, потом больше, больше, полчаса, час! Ты можешь себе представить, Ефрем, даже один час ‒ в состоянии страшного ужаса, от которого кровь стынет в жилах? А сейчас это состояние каждое утро продолжается около двух часов. Я понимаю, Ефрем, наступает безумие…»
Вот такую историю рассказал мне Ефрем Осипович Таршис. Но вернёмся к Сергею Миронычу, вернее, к его смерти. Ефрем говорил мне (а это было где-то в 1972-73 году, когда существовала только одна-единственная версия тех событий), что никакого заговора, конечно, не было, а двигала Николаевым единственно только ревность.
‒ Да вот, ‒ говорил Ефрем, ‒ ещё пишут, что накануне задержали Николаева около Смольного с пистолетом в кармане и отпустили. Доказательство заговора. Чушь! Нельзя судить о том времени с позиций сегодняшнего дня. У кого в то время из работавших в Смольном не было пистолета! А у него, кстати говоря, и разрешение было на пистолет. Другое дело, что Сталин, этот палач, убийца, уголовник, сумел прекрасно воспользоваться ситуацией, чтобы уничтожить всех своих врагов и всё их окружение. И ещё. Когда я бежал вместе со всеми по коридору в сторону кабинета Кирова, вижу ‒ навстречу быстро идёт приятель, коллега: «Ты куда?! Пойдём отсюда, там убитый Киров лежит, а рядом с ним ‒ Николаев!». И мы ушли из Смольного.
Это как-то не вязалось с тем, что было широко известно: Николаева же потом судили и расстреляли, а тут – лежал рядом с Кировым! Что-то тут не стыкуется, что-то тут не так. Я не мог не верить Ефрему: ведь очевидец же, можно сказать, а с другой стороны ‒ тысячи раз слышал, читал… И вот недавно, это через несколько десятилетий, я прочитал в какой-то статье, что Николаев то ли потом в себя выстрелил, то ли с перепугу упал, но он действительно рядом с Кировым лежал без сознания. Вот так неожиданно появилось подтверждение того, что рассказывал Ефрем!
И вот ещё один рассказ, имеющий отношение к тем же событиям. Читатель уже знаком с Михаилом Александровичем и Валентиной Михайловной Коростовцевыми. Вслед за мужем и Валентина Михайловна получила свои десять лет лагеря: жена врага народа, да ещё отказалась свидетельствовать против мужа. Так вот, Валентина Михайловна рассказывала, что во главе их женской бригады была старая, с 35-го года в лагерях, зэчка, которую уважали даже уголовники. Только благодаря ей все женщины её бригады остались живы. Это была жена того самого Николаева! «И мы до сих пор (этот разговор был в середине семидесятых) каждый год, в её день рождения, собираемся у неё с тортиком и бутылочкой вина и благодарим её за то, что мы остались живы».

«Серпастый, молоткастый»

И вот ещё: кто знает, что в Советском Союзе существовала Комиссия по борьбе с проявлениями антисемитизма? Оказывается, была такая, при Академии наук СССР. Председателем её был академик Севиев, директор Института востоковедения, но фактически ею руководил его заместитель ‒ Михаил Александрович Коростовцев. И относился к этому не формально: даже в то время (семидесятые годы) он сумел предотвратить издание нескольких уж очень антисемитских книжек ‒ то ли Иванова, то ли Евсеева, были такие довольно известные антисемиты. Когда я сказал ему однажды, что вот, мол, сегодня принята новая форма советского паспорта, он тут же спросил:
‒ А пятый пункт есть?
‒ Есть, Михаил Александрович, есть.
‒ Ну, значит и от этих ждать нечего!
Как тут не рассказать и о других «приметах времени»?
По случаю избрания в академики Михаил Александрович устроил банкет в ресторане «Националь» ‒ это был один из лучших московских ресторанов, в самом начале улицы Горького (Тверской). Снят был целый зал, народу было довольно много: друзья, сослуживцы, коллеги, ученики. И вот в самый разгар веселья, когда все уже достаточно выпили, появились два официанта с плетёными корзинками, наполненными пустыми бутылками, и эти бутылки они начали незаметно выставлять на столы среди полных. Это заметили несколько молодых историков и, как бы это помягче сказать? ‒ сунули жуликам в морду. Шум, скандал, прибежал старший, извинился. Пустые бутылки забрали ‒ кажется, даже с теми, которые опустошили мы сами.

Грузинское золото

Другой эпизод тоже имеет отношение к Коростовцеву. Мы с Ниной были в Тбилиси. Пошли, конечно, в исторический музей. На выходе стоял директор музея и всех приглашал:
‒ Я веду сейчас небольшую делегацию в Золотую палату. Мы открываем её очень редко, и я приглашаю вас присоединиться.
Мы разговорились. Он сказал, что у него, конечно, интересное собрание грузинского золота, но вот напротив, в филиале музея, ‒ там уж коллекция редчайшая, но она практически всегда закрыта. Открывают её только для очень больших людей или для иностранных друзей. Тут Нина моя и скажи:
‒ А у нас есть знакомый ‒ большой друг грузинского народа!
‒ Кто?
‒ Историк, академик Михаил Александрович Коростовцев.
А я должен сказать, что он родился и учился в Тбилиси, часто там бывал и был очень высокого мнения о грузинской интеллигенции.
‒ Вах! Вы знаете Михаила Александровича?! Он недавно приезжал к нам на симпозиум. Приехали историки со всего Союза. А потом был банкет. Вы, наверно, знаете: мы, грузины, умеем говорить за столом ‒ было много хороших тостов. А потом встал с бокалом вина академик Коростовцев. Ну, думаю, начнёт сейчас что-нибудь заумное, весь праздник испортит. А он говорит: «Я предлагаю выпить за здоровье духанщиков! Когда мы, молодые голодные студенты, заходили в духан и у нас не было денег, кроме как на кусок хлеба и стакан воды, они говорили: “Вот тебе сациви, вот тебе стакан вина. Кушай, дорогой, и учись. Выучишься, разбогатеешь и тогда отдашь мне”. И, может быть, многие из нас только благодаря им смогли закончить университет. Выпьем же за их здоровье!». Так вы хотите увидеть древнее грузинское золото? Пошли!
Ведёт он нас с Ниной через улицу во второй музей, прямо к директору в кабинет:
‒ Это друзья Михаила Александровича Коростовцева, они очень хотят увидеть наше древнее грузинское золото!
Ну что было дальше – понятно.

Золотой Иерусалим

kniga-bookЭтот очерк я посвящаю моему папе, Соломону Моисеевичу, Шломо Бен Моше.
Собственно, и писать я здесь буду о папе ‒ то, что я о нём знаю. А знаю я, к моему великому сожалению, мало, очень мало. Это сейчас, став намного старше и чуть-чуть мудрее, я понимаю, что надо было расспрашивать его и слушать, слушать, слушать…
Однако мне ещё семнадцати не было, когда я ушёл в армию, поступил в училище, потом ‒ служба на Тихоокеанском флоте. Раз в год, да и то не всегда, прилетал на месяц в отпуск. Тоже не до расспросов было: молодой, свои интересы, свои проблемы. Да папа и сам не стремился рассказывать о своей жизни. Времена были тогда ещё весьма суровые, и он, видно, считал, что лучше мне не знать лишнего.
А я был вполне достойный продукт своего времени: армейская жизнь, политинформации ‒ замполиты научили думать «как надо». Были поучительные уроки.
Однажды у нас на курсе прошёл слух, что ночью у выпускников арестовали и увезли семь человек. Оказывается, они накануне вечером, собравшись в баталерке (комната, в которой хранились наши личные вещи), травили анекдоты. Да какие: про Сталина!
А вторая история произошла с моим приятелем, Сашкой Носыревым. Мы с ним вместе провели в двух училищах четыре года. И вот стало известно: он не только скрыл, что находился в оккупации, что само по себе уже было преступлением в то время, но и (страшно подумать!) вместе с семьёй был в Германии. И его забрали прямо с предпоследнего экзамена, за три дня до окончания училища и вручения лейтенантских погон.
Прозревать я начал только весной 1953 года. А точнее, 4 апреля, утром, во время завтрака в офицерском зале нашей полковой лётной столовой. В комнате пять столов, двадцать человек. За моим столом, кроме меня, трое: комэск майор Гузеев, командир моего звена капитан Капица и ещё кто-то, забыл. Все трое много старше меня, да и вообще в полку я был самый молодой лётчик. Сидим, кушаем, за каждым столом какие-то свои разговоры. Заговорила висевшая на стене чёрная «тарелка». Последние известия. И вдруг:
‒ Передаём сообщение ТАСС.
И затем слышим указ о реабилитации и освобождении «врачей-убийц»!
Всеобщее молчание. И среди этого молчания – один голос, мой:
‒ Что же их, сволочей, не повесили? Почему отпустили?
В ответ гробовое молчание. Никто даже головы не поднял от тарелки. Значит, они все понимали больше меня! И до сих пор я с ужасом думаю, что же они в тот момент подумали обо мне. Тут два варианта: жидёнок, подыгрывает нам; или, что не лучше: вот сидит молодой идиотик, кретин.
И вот это общее молчание меня потрясло. Я понял, что что-то не так. И с этого момента, с этого дня я начал размышлять.
А потом, через какое-то время, в дни очередного отпуска Саша, мой брат (он был старше меня на десять лет и был для меня непререкаемым авторитетом), предложил мне прогуляться по Москве. Мы пришли в безлюдный скверик на Болотной площади (это напротив кинотеатра «Ударник»), и там в течение нескольких часов Саша рассказывал мне о Сталине, о Берии, об НКВД, об истории с «врачами-убийцами» и о многом, многом другом.
Я был в шоке. Я всё это слышал впервые. Но я не мог не верить Саше.
Наконец летом 1956 года нас, весь офицерский состав полка, собрали в штабе. Зачем – мы не знали, но с удивлением смотрели на вооружённую охрану у входных дверей и у всех окон. Оказалось, привезли «Закрытое письмо», о котором ходило много смутных слухов: доклад Хрущёва на ХХ съезде о культе личности Сталина. Чтение продолжалось более двух часов. В зале была такая тишина, что, казалось, мы и дышать забывали.
Люди младшего поколения даже представить себе не могут того потрясения, шока, который мы испытали. Я хотел написать – молодёжь. Но потом подумал, что это относится и к людям пятидесятилетним, и даже несколько старшего возраста. Всем им трудно представить себе, что такое для нас был Сталин! Ну не буду развивать эту тему: о ней уже столько написано, да не такими перьями, как моё.
В середине августа 1960 года после демобилизации мы вернулись в Москву. Мы – то есть я, Нина и наш трёхлетний Ромочка. Это был знаменитый хрущёвский разгон армии. Не знаю насчёт других родов войск, но авиации хребет был тогда переломлен, и она не могла после этого восстановиться несколько десятилетий. Предполагаю, что и сейчас это ещё как-то сказывается. Были уничтожены, порезаны на металл тысячи (тысячи!) новых самолётов. Десятки тысяч лётчиков, штурманов, инженеров, техников, других авиационных специалистов были уволены из армии, причём у лётного состава отняли или, в лучшем случае, уменьшили вдвое уже заслуженную пенсию.
Для нашего полка разгон и демобилизация были полной неожиданностью. Ходили какие-то смутные слухи о возможном сокращении армии, но мы были уверены, что к нам это не относится. Последний год, после перевода из Тихоокеанского флота, я служил в Грузии, в Поти, где на озере Палеостоми базировались наши тяжёлые летающие лодки Бе-6, полк дальней разведки и противолодочной обороны. И мы были абсолютно уверены, что никакое сокращение армии нас не коснётся: если ракеты, о которых тогда много говорили, могут заменить, предположим, бомбардировщики, торпедоносцы, истребители (всё это с большой натяжкой можно было допустить), то кто может, кроме нас, вести дальнюю разведку в море, противолодочную оборону наших кораблей и военно-морских баз? В общем, мы были спокойны.
Началось всё очень хорошо. Экипаж получил задание вылететь на две недели в Евпаторию: на морской аэродром Донузлав, на учения Черноморского флота. На Донузлаве базировалась эскадрилья реактивных летающих лодок Бе-10, единственных в мире. Полёт было приказано произвести «с поиском мин».
Вот об этом я должен рассказать подробно: это был самый необычный полёт в моей жизни. Обычно полёт производился по какому-то определённому маршруту, и в данном случае можно было прочертить прямую линию между Поти и Евпаторией, рассчитать курс и этим курсом лететь, никуда не сворачивая. Так обычно и делали. Но летом, в ясные солнечные дни, получали вот такое задание: лететь строго над береговой чертой, повторяя все её изгибы, на очень малой высоте, то есть пятьдесят ‒ сто метров. Идея такого полёта – высматривать в прибрежной полосе, нет ли там случайно занесённой с моря мины. Мин мы, конечно, никаких не находили, но представьте себе, какая же красота: за четыре-пять часов в разгар яркого солнечного дня и пляжного сезона пройти над всеми кавказскими и крымскими пляжами, не пропуская ни одного! Пилоты по очереди крутили штурвал, повторяя все изгибы берега, а мне, штурману, делать было абсолютно нечего, только глазеть на развлекающихся курортников.
В один прекрасный день возвращаемся мы после десятичасового полёта (держали противолодочный рубеж), ставим, как обычно, самолёт «на бочку», и катер нас доставляет на берег. И тут местный «особняк» нам сообщает:
‒ Ваш полк расформирован, личный состав подлежит демобилизации. В самолёт входить запрещено. Вам поездом приказано прибыть в Поти.
После долгих переговоров мы с вооружённой охраной (вернее, под вооружённой охраной) на катере подошли к своему самолёту, забрали вещи, документы. И на этом кончилась моя служба в морской авиации.
Чего наша родная власть боялась? Что мы тут же изменим социалистической родине и рванём в Турцию? Или направим нашу боевую машину в Москву и бросим её, вспомнив подвиг Гастелло, ‒ но только на Кремль? Всего лишь час назад мы вернулись после выполнения сложного учебно-боевого задания, и вот мы уже потенциальные предатели Родины и нам не доверяют подойти к своему самолёту.
Командование наше, по-видимому, несколько раньше нас знало о демобилизации. Об этом можно судить по истории с кортиками. Вроде бы мелкий эпизод, но достаточно характерный. Морской кортик – на двух муаровых лентах, золочёная рукоятка, с золочёными же львами на ножнах. Красота! Кортик – это не оружие, это принадлежность формы, парадной формы морского офицера (потом «салаги зелёные» тоже нацепили себе кортики, правда, не с морскими львами, а со звёздами: вначале лётчики, а потом и другие). Выдаётся он с присвоением офицерского звания по окончании училища, вместе с офицерским удостоверением личности. Но, опять-таки, у нашего выпуска всё было не как у людей: мы получали заветный кортик через несколько дней, накануне отъезда, по предъявлении билета на поезд. Причина? За год до этого, в день предыдущего выпуска, один из молодых офицеров, напившись на радостях, пустил его, кортик, не по назначению, после чего поехал не домой, а в места не столь отдалённые. Ну и наш начальник училища решил не рисковать. Даётся кортик один раз, нигде не записан и никогда не проверяется. Дальше предполагается, что офицер, дослужившись до пенсии, уходит на гражданку с правом ношения формы, а следовательно, и с кортиком. А тут намечается массовое увольнение молодых, не выслуживших пенсию офицеров. И большинство не захочет отдавать, скажут: потерял, украли ещё пять лет назад. И вот по какому-то поводу, уж не помню, было объявлено построение офицерского состава полка при полной парадной форме. Проверили наличие, переписали номера ‒ и уже не отвертишься. Затем, при демобилизации без права ношения формы, каждый должен был сдать кортик. И мы его сдали.
Что такое неожиданно, без вины, быть выгнанным из армии после многолетней службы, без всякой надежды ещё когда-нибудь подняться в воздух, без специальности, без пенсии, без жилья, но уже с семьёй, – это тема отдельная. Знакомый полковник ‒ то ли Генерального штаба, то ли Министерства обороны, ‒ в общем, с тех военных высот, рассказал мне о многих тысячах писем, поступавших в то время в ЦК, Президиум Верховного Совета, в Министерство обороны и другие высокие организации. Содержание всех этих писем, усреднив, можно передать примерно так: «Я в восемнадцать лет добровольно пошёл в Советскую Армию, поступив в военное училище. И вот после многолетней службы меня неожиданно выгнали, как собаку, не дав дослужить до пенсии (три года, год, полтора…). И я теперь без гражданской профессии, без жилья, без пенсии, оказался в том же положении, в каком я был после окончания школы, но теперь имея семью, детей. И что же вы думаете, если мы опять понадобимся, то опять со штыками наперевес пойдём в бой?».
Мне несказанно повезло: через два года удалось вернуться на лётную работу, и я пролетал ещё двадцать пять лет.
Вернувшись в Москву уже взрослым человеком, я стал, естественно, больше общаться с родителями, с братом. И тогда я начал понимать, как мало я знал папу, как мало знал о его жизни. Мне несколько раз приходилось слышать от него, что единственной настоящей революционной партией, имевшей чёткую политическую и экономическую программу, была партия эсеров. Но я и представить себе не мог, что папа сам был эсером. Я написал последние слова, и мне как-то жутковато стало ‒ сильно же полученное нами воспитание! Сразу вспомнились многочисленные «революционные» фильмы, где эсеры всегда какие-то «гнилые интеллигенты» в тёмных костюмах и котелках, с усиками, страшно суетливые, трусливо дёргающиеся от каждого настоящего рабочего слова и говорящие какие-то глупости.
Так вот, несмотря на это папино высказывание об эсерах, на рассказы об Азефе (а я о нём впервые узнал от папы), мне и в голову не приходило, что он может иметь к этому какое-то отношение. А он имел, и самое прямое. Больше того, папа был членом савинковской Боевой организации эсеров. И ещё того более: он был кандидатом в члены Учредительного собрания и в этом качестве находился на гостевой трибуне на первом и последнем его заседаниях. Значит, и знаменитого матроса видел!
Вовремя поняв что к чему, папа, как говорится, «лёг на дно». Они с мамой переехали в Москву. Папа всю жизнь проработал бухгалтером. И всю жизнь они прожили в страхе: ведь эсеров, как и представителей всех других партий, кроме большевистской, уничтожали при Сталине как бешеных собак. Больше всего, как мне мама потом рассказывала, они боялись ночных звонков. И случайных встреч со старыми знакомыми. Одна такая встреча всё-таки произошла. Это было где-то в конце двадцатых или в начале тридцатых годов. На каком-то вечере, в гостях, они увидели старого знакомого из «той жизни», который в то время уже занимал достаточно высокий пост. Все трое страшно перепугались. Какое-то время родители жили в постоянном ожидании ареста, но – обошлось. А я, вспоминая об этом случае, думаю: зря опасались. Соображение у меня такое: если большевик «стукнул», что он встретил бывшего врага, скрывающего свою суть, то он, конечно, заслуживает ‒ если не награды, то благодарности. А если один «бывший» доносит на другого, то он и себе выносит смертный приговор. И тот, наверно, тоже не спал много ночей.
Но «ночной звонок» всё же прозвенел, когда его и ждать перестали. В полночь. Все уже спали, и раздался звонок. Квартира была коммунальная, соседи тоже проснулись. Вошло несколько человек: два офицера, дворничиха и двое «в гражданском».
Предъявили ордер на обыск и начали перетряхивать всё в комнате. Сам обыск папу не пугал: ничего запрещённого дома не было. Кроме одного небольшого листка бумаги. Но это была «Декларация независимости» Израиля! Кто постарше, понимает, чтó это было в то время. И лежала бумажка эта в одной из книг на полочке, среди других книг, которые уже по очереди просматривал пожилой человек, еврей. Его, наверно, взяли как эксперта по еврейскому языку. И вот он, просматривая книги, всё ближе подбирается к той, наконец берет её в руки, начинает листать. Папа рассказывал, что он почти дышать перестал. И вот этот пожилой еврей вдруг задержался на середине книги (на Декларации!), поднял голову, посмотрел на маму, встретился глазами с папой… Закрыл книгу и поставил её на место.
Прошло полвека, и вот сейчас, в 2005 году, в Иерусалиме, передо мной лежит протокол того обыска. Я воспроизвожу его полностью, за исключением некоторых слов, которые затёрты и уже не поддаются прочтению.

Протокол обыска
Мы, сотрудники Комитета государственной безопасности при Совете Министров СССР майоры Моисеев П. М. и Бойченко М. С., на основании ордера № А-9 от 25 апреля 1958 года, в присутствии обыскиваемого Эдельштейна С. М., его жены Эдельштейн А. М. и дворника Комиссаровой Е. М., руководствуясь ст. 175-185 УПК РСФСР, произвели обыск в квартире Эдельштейна Соломона Моисеевича по адресу…
При обыске изъято следующее:

  1. Журнал № 29 на еврейском языке за июль 1957 года, изданный в Израиле на десяти листах – одна штука.
  2. Песенник на еврейском языке, изданный в Израиле в 1957 году в одной брошюре.
  3. Конверты с цветами и марками с печатным и рукописным текстом на еврейском языке и печатным текстом на английском языке «Цветы нашей страны», изготовленные в Израиле, две штуки.
  4. Еврейский календарь на русском и еврейском языке на 1957 ‒ 1958 годы, две штуки.
  5. Записная книжка в дерматиновой обложке коричневого цвета… размером 11.5 на… телефонов и другими записями на 53 листах, одна штука.

Перечисленное в пунктах 1-5 опечатано гербовой печатью № 5 КГБ при Совете Министров СССР в одном свёртке.
Обыск производился с 22 часов 55 минут 25 апреля 1958 года до 03 часов 15 минут 26 апреля 1958 года.
Подписи… (двух майоров ‒ М. Э.)…
Понятых…
Копию протокола получил… (Эдельштейн)
А потом увезли папу на Лубянку. Довольно долго, несколько часов, просидел в коридоре, потом – трёхчасовой допрос. В самом начале папа понял, что к прошлому это не имеет никакого отношения.
Насколько я помню папу с самого детства, он не был верующим, не был религиозным человеком, но, возможно, хранил это где-то глубоко внутри. Да, скорей всего, так оно и было. Во всяком случае, он с удовольствием и часто рассказывал мне, ребёнку, как его отец, мой дедушка, старый киевский плотник, придя с работы, ставил в угол свой ящик с инструментами, мылся и, наложив на голову и правую руку филактерии, долго молился. А когда дедушка в 1940 году приехал к нам в Москву в гости, то папа чуть ли не каждый день после работы ездил куда-то на Покровку, в магазин возле синагоги, чтобы купить дедушке свежие кошерные продукты. Выйдя на пенсию (если это можно так назвать), папа стал часто ходить в синагогу, а иногда я видел, как он молится дома, накрывшись талесом.
Я опять отклоняюсь в сторону. И зря я так неуважительно отозвался о папиной пенсии. Папа ушёл на пенсию через год или два после смерти Сталина, и законы пенсионные ещё не менялись. В сталинские времена пенсионные законы в СССР были самые лучшие в мире. Там было написано, что пенсия назначается в размере ста процентов заработной платы. Где, в какой ещё стране могло такое быть? Правда, внизу страницы мелкими-мелкими буковками было написано примечание: «При условии, что зарплата не превышает 210 рублей». Но это же примечание, а сам текст-то какой! Короче говоря, узнав о выходе папы на пенсию, я понял, что без помощи детей папе с мамой теперь просто не выжить, и начал ежемесячно посылать им деньги. Ведь что такое 210 рублей в то время? Я, тогда ещё молодой офицер, получал 2400 рублей и, помню, купил рубашку под галстук за 250 рублей. Через два-три года что-то начало всё-таки меняться, и пенсию увеличили аж до шестисот восьмидесяти рублей.
Да, так вот, после выхода на пенсию папа стал часто ходить в синагогу. А так как он был человеком достаточно образованным, прекрасно знал древнюю историю, библейскую историю и, кроме того, был интересным рассказчиком, то у него там появилось много знакомых, таких же пожилых людей, как он. И в самом начале допроса он понял, что дело не в его прошлом, и, как он мне потом рассказывал, сразу почувствовал большое облегчение. По-видимому, взяли одного из его знакомых (скорей всего, как я теперь понимаю, ни за что ‒ мы это уже не раз проходили), стали, как обычно, проверять его окружение. А у всех – записные книжки с телефонами, круг расширялся.
Один папин приятель, такой же пожилой человек, однажды сказал мне:
‒ Твой отец, Марк, это… это наш Бен-Гурион!
А второй эпизод связан с Лёшей Новобытовым. Это был (к величайшему сожалению, я пишу «был») мой самый близкий друг. Такие друзья бывают один раз в жизни, да и не каждому посчастливится иметь такого друга. И вот однажды мы с Ниной собрались к Лёше на день рождения. А у нас в это время папа был, и Нина предложила взять его с собой. Меня это немного смутило: собирается молодёжь, сверстники. А мы с папой.
А Нина говорит:
‒ Марк, ты что – папу не знаешь? Он что, будет лишним?
Действительно, в первое мгновение лица Лёши и Нины (там тоже Нина, вообще у нас как минимум половина всех родных и знакомых женщин – Нины) выразили некоторое недоумение. Но не прошло и четверти часа за столом, как папа стал центром внимания, и только его и слушали до конца вечера. И не из вежливости и уважения к его возрасту.
А потом Лёша мне сказал:
‒ Как же ты раньше не познакомил меня с отцом? Это же удивительный человек! Когда он будет у вас, звони мне в любое время, я буду приезжать, чтобы поговорить с ним.
Так и бывало потом. Моих настоящих друзей папа сразу определил, проявив почти сверхъестественную проницательность. В годы работы в полярной авиации я улетал в Арктику примерно на месяц, а потом дней двадцать, до получения следующего задания, был дома. И в эти дни двери нашего дома, как говорится, не закрывались. Полно народу, застолье, веселье. И после одного такого вечера папа, который был у нас в это время, сказал мне:
‒ Марк, что это за компания? Это же не друзья ваши, вы с Ниной скоро и забудете, кто у вас был. Я первый раз их всех видел, но скажу, что только двое из всей этой компании будут вашими настоящими друзьями: это Алексей и Галя.
Ну о Лёше я уже говорил, а Галя, наша Галка, уже сорок пять лет наш самый близкий и родной человек. Она месяц была у нас в Иерусалиме, мы в Москве останавливаемся тоже у неё, хотя у наших многочисленных родных и знакомых квартиры побольше.
Я сегодня перебирал свои бумаги и среди них нашёл одно из последних писем моего брата Саши. Он знал о папином прошлом гораздо больше, чем я, и в этом письме как раз об этом написал.
«О своём дореволюционном прошлом папа рассказывал мало. В германскую войну он прослужил солдатом. Перед первым боем солдаты-евреи договорились: чтобы опровергнуть предубеждение о трусости евреев, в бою идти в наступление во весь рост, пулям не кланяться. Так и сделали. Большинство погибло в бою. Папа во время войны был неоднократно ранен. С начала революционных событий был членом полкового комитета. На митингах пересекался с Л. Кагановичем, но тот был представителем большевиков, а папа – эсеров. Один старый еврей сказал тогда папе: “Это не наш путь”, но осознал это папа много позже. Когда образовалось государство Израиль, мы не имели понятия, что представляют собой израильские евреи в труде и в боях. Но во время одной длительной командировки я познакомился с прибалтийским евреем, имевшим в Израиле родственников, и очень много от него узнал. В Москве мы с папой вышли на улицу, и я пару часов ему всё рассказывал, а он напряжённо слушал. Теперь я нашёл в своих архивах папин иврит-русский словарь на 10 000 слов с надписью: “Посвящаю сей двухлетний труд 1956-1958 г. моему внуку Борису”».
Вот такое письмо я получил от Саши. А о каком словаре он упоминает? Вот тут я подхожу к самой удивительной истории.
Я уже говорил о том, как относились к нему окружающие: и приятели, и мы, его сыновья и внуки, и наши друзья. Папа хорошо понимал это и ценил такое отношение к себе, но его мучила одна мысль: вот его воспринимают как много знающего и мудрого человека, а он не помнит иврита, ни одного слова. А ведь когда-то, лет пятьдесят назад, прекрасно его знал! Действительно, как и все еврейские мальчики того времени, он учился в хедере, потом в иешиве. И, по-видимому, он был способным мальчиком, потому что мне дедушка рассказал, как однажды к нему пришёл большой киевский раввин и сказал:
‒ Моше, если твой Шломо будет дальше учиться, то из него большой человек получится.
Ну сколько он ещё мог учиться? Наверно, лет до тринадцати ‒ четырнадцати, а там надо было идти работать, помогать отцу кормить большую семью. А дальше ‒ война, революция, гражданская война, потом переезд в Москву. И, конечно, все эти многие годы вряд ли он встречался с ивритом. Идиш – это да, это разговорный язык, да и то в мои детские годы, помню, родители говорили всегда по-русски и перебрасывались парой слов на идиш, только когда хотели, чтобы мы, дети, не поняли.
Папу эта мысль об утраченном языке ужасно мучила.
Что произошло потом, я передам со слов мамы. Однажды ночью она проснулась от того, что папа сидит рядом и весь дрожит, да так, что вся кровать ходуном ходит. Хочет сказать что-то, но не может. А потом:
‒ Ася, мне сон приснился.
‒ Да что ты! Когда это ты мне свои сны рассказывал?
‒ Мне приснилось… мне приснилось…
‒ Да что же тебе приснилось, наконец?
‒ Мне приснилось, что я вспомнил язык!
‒ Ну старый, совсем с ума сошёл. Ложись, спи.
А папа посидел минуту, а потом взялся руками за голову и вдруг совершенно спокойным голосом сказал:
‒ Асенька, а ведь я в самом деле вспомнил иврит!
Папа оделся, сел за стол, включил настольную лампу, приготовил бумагу и ручку ‒ и начал писать слова. Сутками не вставал из-за стола. Мама кушать подавала ему, спал он урывками, положив голову на руки, и только один-два раза в неделю ложился в кровать на несколько часов. Он целый год ни разу не выходил на улицу, хотя до этого ежедневно гулял по два-три часа. Мама всерьёз стала опасаться за его здоровье, то есть за его голову.
Выросла кипа бумаги, исписанной многими тысячами слов. А дальше папа начал систематизировать их по алфавиту, и получился словарь на десять тысяч слов. Но папа почувствовал, что он не иссяк, что есть ещё громадный запас. И, в результате ещё трёхлетней работы, появился иврит-русский словарь на двадцать тысяч слов.
Папа сделал эту работу, не имея никаких пособий: ни учебников, ни словарей. А через несколько месяцев я купил, выстояв многодневную очередь, только что вышедший из печати знаменитый словарь Шапиро.
Папин словарь смотрели в Москве многие специалисты, в том числе Михаил Александрович Коростовцев. Ну а уж здесь, в Иерусалиме, и говорить нечего: и раввины смотрели, и учёные Академии иврита, и просто знающие люди. И все говорили примерно одно и то же: «Живой язык Писания!».
А теперь Нина пилит меня:
‒ Вот, такой папа, а ты до сих пор не можешь осилить иврит! Позор!
А я только моргаю.
Но какая же судьба самого словаря? А никакая. Стоит у меня на полке, как стоял. Никому он оказался здесь не нужен. Сначала это меня очень разочаровало, даже как-то обидело. А потом я подумал: ведь словарь для практического использования непригоден, да и не для того папа его писал. Чего же я хочу? По правде говоря, сам не знаю. Хочу, чтобы люди знали об этой невероятной истории. В девяносто первом году я рассказывал о папе по радио «Кол Исраэль». Брат Саша слушал передачу в Москве. А через несколько лет была статья о папе в русскоязычной израильской газете. Пока – всё.
Собрались мы выезжать в Израиль. Собственно, собрался наш сын Роман с семьёй. Он уже получил разрешение, а я только подготовил документы и ждал его отъезда. Старые отказники меня предупредили, что мне-то наверняка первый раз откажут из-за моих «допусков» и что из-за этого и сын может стать отказником. А это, конечно, очень даже нежелательно. И встал вопрос: как вывезти папин словарь? Я позвонил в израильское консульство (оно тогда помещалось в голландском посольстве) и сказал, что мне бы очень хотелось иметь какой-нибудь учебник иврита. Я говорил с одним из семи работников консульства. Он спросил, где я нахожусь (а я был где-то рядом), и просил его подождать. Встретились. Он вручил мне свёрток. Там был самоучитель иврита, словарик, книжка об Израиле и карта. Как я потом узнал, это был стандартный набор для таких случаев. Начал я рассказывать о своей проблеме. Он заинтересовался и говорит: давайте пройдём к нам, и там вы нам расскажете всё подробно. Сознаюсь, мне было немножко не по себе, но – взялся за гуж… Там зашли в какую-то небольшую уютную комнату, пришёл ещё один сотрудник, и я им рассказал всё о папе и показал словарь. Они с интересом его просмотрели и сказали, что его обязательно надо вывезти в Израиль. Пусть сын попробует сдать его в багаж, а если не получится, то они отправят через свои каналы. Роман вывез рукопись сам, на таможне только спросили:
‒ А это что такое?
‒ Да так, дедушка написал.
Когда я, возвращаясь из своих командировок, приезжал к папе, то сначала папа, заглядывая в свою книжечку, рассказывал мне обо всём, что произошло в Израиле за время моего отсутствия, а уж потом были все остальные разговоры.
И много раз папа говорил нам:
‒ Придёт время, и вы там обязательно будете, вы все там обязательно будете!
И, при всём нашем уважении к папе, мы с Ниной ему отвечали:
‒ Ну папа, это уж ты!..
Ведь были ещё шестидесятые годы. Где мы ‒ и где Израиль?
А он нас убеждал:
‒ Не будет у них, сволочей, другого выхода, всех они должны будут выпустить!
И ещё он говорил:
‒ А этот Вавилон рухнет, он обязательно рухнет!
И ещё папа рассказывал мне про израильские песни, которые он слышал. Но из всех песен он выделял одну.
‒ Ты знаешь, Марк, есть одна песня, это – всем песням песня, эта песня называется «Золотой Иерусалим». Это самая лучшая песня из всех, какие я знаю!
Раз или два мне довелось слышать её, но очень слабо, сквозь скрипы глушителей. Не очень она тогда на меня произвела впечатление, о чём я, конечно, папе не мог сказать.
Прошло много лет. Не было уже ни папы, ни мамы. Роман с семьёй уже был в Иерусалиме и ждал нас, а мы готовились к отъезду. И вот в конце 1989 года, кажется, в декабре, мы с Ниной пошли в еврейский театр «Шалом». Это был день его официального открытия. Там был не спектакль ‒ скорее, концерт, отдельные номера и представление публике артистов и музыкантов нового театра. Вёл вечер руководитель театра Левенбук. Он представлял каждого музыканта из оркестра, каждого артиста, всё это перемежалось музыкальными номерами, драматическими миниатюрами. А потом, уже в конце вечера, он рассказывает такую историю:
‒ Мы уже почти закончили подбор артистов, оставалось решить ещё только одну проблему. Нам нужны были хорошие женские голоса, нужны были две певицы. Мы объявили конкурс. Откликнулись тридцать претенденток. В конце концов выбрали двух, и вопрос был решён. Но на другой день в театр пришла молодая девушка, которая ещё только оканчивала последний курс музыкального училища. Несмотря на то, что конкурс был закончен, мы не отказали ей. И она запела. И как! Мы просили: «Пой ещё, ещё!». Она пела русские песни, песни на идиш, на иврите, а мы в восторге слушали её. А потом я пригласил двух уже принятых певиц, очень извинился перед ними и оформил новенькую ‒ Светлану Портнянскую. И сейчас она выступит перед вами!
На сцену вышла молодая красавица и запела. Каждую её песню встречали овациями. А потом она помолчала, лицо её сделалось серьёзным. Вступил оркестр, и Светлана запела «Золотой Иерусалим». Вот тут только я понял, как папа был прав.
И до сегодняшнего дня эта песня для меня ‒ самая-самая, как была для папы.
Но этот вечер готовил мне ещё один подарок. Мы приехали домой, уже поздно ночью, включили телевизор, а там документальный фильм про Иерусалим. Хорошо помню кадры освобождения города и голос диктора:
‒ При штурме Иерусалима не была разрушена или повреждена ни одна мечеть.
Как не вспомнить тут этих зверюг в Гуш Катиф!
Но самое главное для меня в тот момент было то, что последние кадры об освобождении Иерусалима сопровождались той же песней, прекрасной песней – «Иерушалаим шель захав» ‒ мой золотой Иерусалим!
[1] Телеграфное агентство Советского Союза.

 

1 Comment

Leave a Reply

Your email address will not be published.


*