Эммануил Яковлевич Кенигсберг родился 15 апреля 1903 года в деревне Гульск Волынской губернии (теперь это Житомирская область Украины). Звучной немецкой фамилией обязан своему отцу, деревенскому мельнику Янкелю. Перед всероссийской переписью среди волынских евреев прошёл слух, что сыновья немецких евреев будут освобождаться от призыва в царскую армию, поэтому отец и взял себе немецкую фамилию. Это сослужило ему плохую службу, когда евреев стали выселять из деревень и сгонять в местечки, и без того переполненные. Дед собрал в деревне самых старых «дідов» и пошёл с ними к уряднику. Там «діды» подтвердили, что мельница до Янкеля принадлежала его отцу Мордке и отцу Мордки. То есть не менее ста лет была собственностью семьи. После выселения в селе Гульск осталось всего пять еврейских семей.
Все четверо детей мельника получили образование. Старший, Александр (Сендер), был аптекарем в Киеве. В начале Отечественной войны пошёл добровольцем, несмотря на непризывной возраст. Служил аптекарем в санпоезде. Погиб при бомбёжке в 1942 году.
Дочь мельника, Клара (Хая), училась в Житомире в гимназии, потом в Киеве. Пела в концертах, играла в театре.
Сын Константин учился в житомирской гимназии. В его паспорте было написано: «Кенигсберг Константин Яковлевич, он же Кенгсбар Акива Янкелевич». Чтобы учиться в Петербурге в университете и иметь право жительства в столице, был записан лакеем у адвоката, известного своей благотворительностью. Мадам, жена адвоката, вызывала студента прислуживать во время приёма гостей. Костя наотрез отказывался надевать лакейский костюм и разносил блюда в студенческой куртке. Институт окончил уже при советской власти. Был хирургом. Во время войны ‒ на Ленинградском фронте, после войны ‒ в клинике Джанелидзе в Ленинграде.
Младший сын мельника, Эммануил, мой отец, через процентную норму, с третьего раза, прорвался в гимназию. Учился в Новоград-Волынске. Во втором отделении гимназии учились поляки из мелкопоместных шляхтичей, русские и украинцы «простого звания» и евреи. В классе была касса взаимопомощи, в которую мальчики отчисляли какой-то процент от своих заработков. Деньги шли на оплату учёбы самых неимущих. Этой кассой руководил мой отец, который с 14 лет обеспечивал себя сам. Зимой он занимался репетиторством, летом возил из карьера глину на Барановский фарфоровый завод. На воз не садился, шёл рядом: жалел коня.
Потом была Первая мировая война. Фронт подошёл к Волыни, и гимназию эвакуировали в Богучар, там её отец и окончил.
Беженцы могли жить где угодно без вида на жительство, и мельник Янкель с женой Итой переехал в Полонное, а мой отец ‒ в Киев. В гражданскую петлюровцы сожгли мельницу, и на этом окончилась история евреев-мельников села Гульск.
В Киеве отец работал в разных местах, потом поступил в медицинский институт, по ночам работал сторожем в табачной лавке. В 1926 году женился на однокурснице Доне Бродской, происходившей из старой купеческой семьи. До революции её отец, Пинхас Бродский, был купцом второй гильдии, его компания поставляла муку в царскую армию. После революции Пинхас работал рубщиком мяса на Бессарабском рынке и называл себя «бибур чираб» ‒ «бивший буржуй, чичас рабочий». В итоге его сына Абрама и дочь Фриду (Доню) «вычистили» из мединститута за непролетарское происхождение. Ведь Бродских не купцов не бывает. Доня пошла работать няней в дом для подкидышей. А её молодой муж после окончания института год служил матросом в Балтийском экипаже, в Ленинграде. Когда он вернулся в Киев и пришёл в институт за дипломом, то диплом ему давать не хотели: за год перед тем прошла кампания «украинизации», и требовалось сдать экзамен по украинскому языку. Отец крупно поговорил, с употреблением матросской лексики. Диплом ему выдали, но с припиской: «Не має права займатися лікарськой діяльністю на Вкраїні, доки не здасть іспиту з україньскої мови».
Поэтому молодой доктор предложил свои услуги Наркомздраву Беларуси и был назначен «зачадчыкам» ‒ заведующим райбольницей местечка Житковичи. Через год его перевели в местечко Туров, на тогдашнюю границу с Польшей. Туда к нему после окончания мединститута и приехала молодая жена, прозванная за это своей киевской роднёй декабристкой.
Туров тогда был обычным еврейским местечком, а в Белоруссии было четыре государственных языка: русский, белорусский, идиш и польский. Православные деревни считали себя русскими, католические ‒ польскими, а евреи, говорившие на идиш, вывески на своих лавках писали по-белорусски. В ходу были самые невероятные сочетания: «Соломон Каган и хеура», «Абрам Шнайдер и хаурусніки». Самое забавное, что эти «хаурусніки» так и остались в белорусском языке.
Когда молодая докторша в первый раз зашла в лавочку за хлебом, хозяйка спросила её по-еврейски:
‒ Ты чья, доченька?
‒ Я жена доктора Кенигсберга.
‒ Ой! Как такая красивая еврейская девушка вышла замуж за поляка!
‒ Да он еврей!
‒ Не может быть.
Пришлось отцу прогуляться по лавочкам, разговаривая по-еврейски.
Мама работала педиатром, отец ‒ главным врачом больницы. А потом была эпидемия скарлатины. Дети умирали, и помочь им было невозможно: не было тогда таких лекарств. И мама решила никогда больше не заниматься педиатрией.
Через два года семья Кенигсберг переехала в Мозырь, центр Полесской области. В Мозыре тогда работал хирургом замечательный доктор Франц Викентьевич Абрамович.
Абрамович происходил из семьи шляхтичей-однодворцев. Были когда-то на белорусском Полесье польские и литовские сёла, жители которых не знали крепостного права и были католиками, в отличие от православных белорусов. Выделялись более высокой культурой, немалым высокомерием и страстью к образованию.
Франц Викентьевич учился в Мозырской гимназии, затем в университете в Дерпте (ныне Тарту в Эстонии). В то время, в конце XIX века, в Дерптском университете, самом европейском в Российской Империи, учились инородцы, в том числе поляки и евреи. После окончания университета Франц Викентьевич работал хирургом в Твери. Он проводил уникальные для того времени операции, печатался в престижных медицинских журналах, возглавлял научное общество хирургов Тверской губернии. В 1912 году во время дела Бейлиса утвердил на съезде этого общества резолюцию в защиту Бейлиса и против обвинения евреев в ритуальном убийстве. Эта резолюция была напечатана в газетах и очень возмутила тверского губернатора: полячишка защищает жидов! Не нужен в исконной русской Твери такой врач. И доктор Абрамович был уволен.
Он вернулся в Мозырь, где и больницы тогда хорошей не было. На свои средства начал строить новую больницу на горе, над Мозырем. Университетский друг Абрамовича, окулист Брук, пригласил Франца Викентьевича в Гомель. Там, в новой больнице княгини Ирины Паскевич, была работа для хирурга. Больница в Мозыре не была достроена.
В Гомеле доктор Абрамович руководил хирургическим отделением городской больницы (теперь больница скорой помощи). Пришла революция. В 1919 году советская власть в Гомеле была свергнута левыми эсэрами. Коммунары, управлявшие городом, погибли. Их фамилии, в основном еврейские, остались в названиях улиц в центре Гомеля. Новые власти организовали новую милицию из старшеклассников местной гимназии. Но вскоре Стрекопытовский мятеж был подавлен. В Гомель вернулась советская власть. И ЧК, конечно. Мальчишек-милиционеров арестовали и расстреляли в подвале ЧК. Среди расстрелянных был младший сын Франца Викентьевича, которому было 16 лет.
Абрамовичи вернулись в Мозырь. Франц Викентьевич подарил недостроенную больницу городу ‒ с условием, что городской совет её достроит. Больницу достроили. Это было красивое кирпичное трёхэтажное здание с башенкой, одно из лучших в городе. Доктор Абрамович заведовал там хирургическим отделением, был главным хирургом Полесской области. В отделении стажировались молодые врачи, среди которых был и мой отец, доктор Эммануил Яковлевич Кенигсберг. С детства помню на стене нашей довоенной квартиры портрет красивого длиннобородого старика. «Папин учитель», ‒ говорила с уважением мама.
В 1932 году на Украине был страшный голод. В Белоруссии голода не было: выручала картошка. Да и власти отнимали у крестьян в основном лён, а не зерно, которого было слишком мало. Голодающие с Украины двинулись на север, в Белоруссию, неся с собой сыпняк и другие болезни.
Станция железной дороги находилась в шести километрах от Мозыря, так что в город голодающие не попадали. Почти. Но как-то раз с такого поезда то лт сбросили, то ли вынесли больного. Человек был без сознания. Его привезли в больницу, в приёмный покой. Лохмотья больного кишели вшами. Боясь сыпняка, санитарки приёмного покоя разбежались. В это время по лестнице из хирургического отделения спускался Франц Викентьевич, с ним мой отец и старшая операционная медсестра Берта Григорьевна Крейнина. Мимо них и пробежала одна из санитарок, выкрикивая: «К этому больному мы не пойдём!»
В дверях приёмного покоя стояла растерянная терапевт доктор Шварц.
‒ Никто не хочет раздеть больного? Тогда я это сделаю, ‒ сказал Абрамович.
За ним в приёмный покой вошли доктора Шварц и Кенигсберг и медсестра Крейнина. Они раздели больного, сожгли в печке его одежду. Больного помыли и осмотрели. Конечно, у него был сыпной тиф. А вшей было так много, что они трещали под ногами. Пришлось и полы хлоркой мыть. Больной к вечеру умер, несмотря на принятые меры.
Сыпняком заболели Абрамович, Кенигсберг и Шварц. Не заболела только Крейнина, переболевшая тяжёлым сыпняком ещё в гражданскую войну.
Франц Викентьевич умер. Доктор Шварц оглохла на одно ухо. Мой отец болел очень тяжело. Он всё время спрашивал, где Франц Викентьевич, и опять проваливался в забытьё. В первый день, когда к отцу вернулось сознание, он услыхал траурную музыку, добрался до окна и увидал внизу процессию: это хоронили старого доктора.
Всю жизнь отец хранил память о своём учителе. Библиотеку доктора Абрамовича его вдова Мария Александровна подарила Кенигсбергу. Там были медицинские книги на немецком языке и такие раритеты, как журнал «Вестник хирургии» со дня его основания. Отец тоже выписывал этот журнал, печатался в нём. Как-то, уже после войны, напечатал статью о приоритете доктора Абрамовича в проведении какой-то сложной операции.
Нет уже нашего Мозыря, снесены католическое, еврейское и православное кладбища. На улицах не услышишь певучего идиша, никто не говорит и по-польски. Новый чужой город живёт своей жизнью.
А старая больница с башенкой стоит н той же горе и почти не видна за новыми панельными домами. Коренных мозырян разбросало по всему свету, есть они в Германии и Канаде, в Америке и в Австралии. И в Израиле, конечно.
Мы не вернёмся. Мы вспомним…
Отец прервал учёбу на год, когда его опять призвали на флот. Год отец служил врачом на крейсере «Червона Україна», в Севастополе. После демобилизации работал хирургом в Полесской областной больнице. После смерти Франца Викентьевича он возглавил отделение и стал главным хирургом Полесской области.Теперь уже он обучал молодых хирургов. Занимался наукой, печатался в «Вестнике хирургии», в других медицинских журналах. В 1940 году защитил кандидатскую диссертацию, стал одним из четырёх кандидатов наук, работавших в провинции, а не в Минске.
В маленьком, преимущественно еврейском Мозыре работали тогда хорошие врачи, забившиеся в это захолустье из-за тех или иных изъянов в биографии: один учился в Швейцарии, другой во время гражданской войны работал врачом в Белой армии. Эти доктора были хорошо образованы, следили за новинками литературы, выписывали медицинские журналы. Когда в Мозыре собирали пожертвования, сборщицы заходили как к врачам-евреям, так и к белорусу Савичу, и к русскому Перлову, фтизиатру.
А потом была война, и отца мобилизовали уже на второй день.
В военном городке Козенки был развёрнут госпиталь. Первым пациентом оказался молодой немецкий лётчик. Его самолёт сбили над Мозырем, он выбросился с парашютом и сломал ногу. Отец накладывал гипс, говорил с ним по-немецки ‒ «берлинер аусшпрехе». Лётчик советовал доктору уезжать поскорее: немцы придут сюда очень скоро. Тогда все возмущались наглостью фашиста.
На шестой день войны немцы взяли Минск, фронт приближался к Полесью. Семьи сотрудников госпиталя вывезли первым эшелоном, а госпиталь оказался под Смоленском. Шли тяжёлые бои, и поток раненых был нескончаем. Их везли поездами. На маленькой станции разместили несколько госпиталей, и к каждому поезду выходили с носилками врачи, фельдшеры, санитары. Входя в вагон, спрашивали: «Кто тут из Беларуси?» Раз из глубины вагона ответил мальчишеский голос. «Откуда, земляк?» ‒ «Из Мозыря». Подошли поближе. Солдатик спросил: «Дядя Дима, вы меня не узнаёте? А где мой папа?»
Это был девятнадцатилетний сын доктора Додельзона, выносившего раненых из соседнего вагона. Шуру забрали в госпиталь, мой отец вытащил осколки из его ноги. Шура прыгал на костылях, старался помогать: кормить, поить раненых.
Фронт приближался к этой станции, нависла угроза окружения. В тыл увозил раненых последний санпоезд. Еле уговорили Шуру уехать. И не скоро узнал доктор Додельзон, что немцы разбомбили этот санпоезд и все раненые погибли.
Смоленск горел. Работники госпиталя решили выходить из окружения пешком. У отца был револьвер. Отец знал, что в плен ему нельзя сдаваться, и последнюю пулю он прибережёт для себя. За ближним лесом уже двигались немцы, но тут на луг сел «Дуглас». В него поместился весь персонал госпиталя, и самолёт взлетел. Это было чудо.
Потом был санпоезд и долгая дорога в Сибирь и из Сибири ‒ на Волховский фронт. Там дожди, залитые водой окопы. Опять потоки раненых, нехватка медикаментов. Санитарки стирали и кипятили бинты для повторного использования. Выздоравливающие собирали на болоте мох сфагнум, сушили возле печек в палатках, и его использовали вместо ваты. Или запаривали сосновую хвою и настоем поили раненых ‒ это спасало от цинги.
Неподалёку погиб транспорт, и там поставили «мрамор лейтенантов, фанерный монумент», и среди фамилий на нём ‒ «майор медицинской службы доктор Кенигсберг». Отец подъехал, посмотрел: а вдруг брат Константин? Инициалов не было, а ведь тоже майор. Потом узнали, что Константин был на Ленинградском фронте, служил в полевом госпитале.
Прорыв блокады, путь на запад. В госпиталь привезли раненых немцев. А тогда уже было известно, что стало с евреями на оккупированных территориях. И отец, главный хирург госпиталя, заявил, что в немецкую палатку он не войдёт, немцев оперировать не будет. Разразился страшный скандал. Приехал главный хирург фронта. «Коллега, вы нарушаете клятву Гиппократа». ‒ «Я сначала еврей. Потом врач».
Таков тогда был накал ненависти. Правда, в немецкую палатку отец всё-таки вошёл, но позднее. На своём грассирующем берлинском наречии он заявил:
‒ Господа, не могу отказать себе в удовольствии сообщить вам, что Красная Армия перешла государственную границу и бои идут на территории Германии». Шёл 1944-й год.
Войну отец окончил в Вене. Потом госпиталь переехал в Чехословакию, в Брно. Демобилизовался в 46-м, вернулся в Мозырь.
А мы вернулись из эвакуации в августе 44-го. Мама работала на трёх работах: заведовала лабораторией на малярийной станции. Преподавала микробиологию в фельдшерско-акушерском училище, заведовала отделом эвакогоспиталей в облздравотделе. Врачей не хватало, совместительства поощрялись.
Отец опять работал заведующим хирургическим отделением, главным хирургом Полесской области. Учил молодых, но уже прошедших войну хирургов. Они потом направлялись в районные центры Полесья.
В Мозыре работал в 30-х ‒ 40-х годах старенький доктор Зарецкий. До революции ещё он пытался поступить в университет, но не прорвался через процентную норму. Окончил фельдшерское училище, работал фельдшером. Учился в 20-х, после революции, в Киевском мединституте, уже имея жену и маленькую дочь. В те времена студенты были очень бедны. Но зато был КУБУЧ ‒ Комиссия по улучшению быта учащихся. Находили студентам всяческие подработки, даже имелись собственные мастерские, где делали сапожную ваксу, пуговицы и т. п. Мой отец был ночным сторожем, мама подрабатывала репетиторством. А Зарецкий ‒ газетчиком на вокзале, бегал по перрону с криком: «Последние известия!»
После окончания мединститута доктор Зарецкий работал в Мозыре хирургом в поликлинике, дежурил на «скорой помощи». Его очень любили жители бедных еврейских улиц, вроде Ромашова Рва или Саета. Его можно было пригласить домой к расквасившему нос ребёнку, к повредившему руку старику.
Потом была война. Из эвакуации старый доктор Зарецкий вернулся по вызову Наркомздрава БССР одним из первых. В городе размещалось 14 эвакогоспиталей, хотя больница была разрушена. После войны из Америки эмигрировавшие туда ещё в конце XIX ‒ в начале XX века мозыряне стали писать письма. Люди искали родственников. К сожалению, не всегда находили. Один из стариков получил письмо из мозырского землячества. Спрашивали, чем земляки могут помочь родному городу. Старик принёс письмо доктору Зарецкому. И Зарецкий написал землякам, что в Мозыре нет даже рентгеновского кабинета. В случае необходимости приходится обращаться за помощью в один из военных госпиталей.
Американские мозыряне вскладчину приобрели полностью оборудованный рентгеновский кабинет, пластины, большой запас плёнок и реактивов. И всё это богатство получила Полесская областная больница. Рентгеновская установка была размещена в восстановленной больнице и проработала там много лет.
А в 1949 году доктора Зарецкого арестовали. Его обвинили в связях со шпионской организацией «Джойнт», в сионизме. Суд был закрытым. Из семьи пустили только младшую дочь доктора Зарецкого, которая была инженером-мостостроителем, работала на строительстве моста около Воркуты в системе ГУЛАГа и приехала с очень серьёзными бумагами. Потом эта дочь приходила к нам, показала записанное русскими буквами слово «эйнигкайт», которое было найдено в записной книжке доктора. По мнению НКВД, это слово являлось лозунгом сионистов, так как оно по-русски значит «единство». Так назывался литературно-художественный журнал на идиш, издававшийся до войны в Минске.
Доктор Зарецкий работал в лагере врачом. Видимо, дочка постаралась. Вышел из лагеря по реабилитации. Вскоре после этого он умер.
В конце 1952 года у нас в Мозыре готовилось своё «дело врачей». Почему был выбран для громкого антисемитского процесса заштатный Мозырь, а не другой, более крупный, город Белоруссии, остаётся только гадать.
В отдел КГБ поступило заявление группы молодых врачей, проходивших интернатуру в Полесской областной больнице. Молодые доктора утверждали, что мой отец, главный хирург области, а также заведующий терапевтическим отделением Семён Абрамович Шварцман и стоматолог Рубенфельд проводят опыты на несчастных белорусских колхозниках и залечивают их до смерти. В частности, Кенигсберг во время операции умышленно зарезал молодого солдата. А слава этих трёх «убийц в белых халатах» объяснялась тем, что они хорошо и правильно лечили исключительно евреев.
В больнице тогда работали два патологоанатома. Старшая была еврейка, а молодой её ученик был среди авторов доноса. Подпись патологоанатома означала смертный приговор. А ведь мой отец и доктор Шварцман всю войну прошли в полевых госпиталях, спасли не одну сотню жизней. Тем не менее, с врачей в КГБ была взята подписка о невыезде. Их вызывали на допросы, длившиеся часами. Допрашивали старшую сестру хирургического отделения Евгению Никифоровну Гуринович и старшую операционную сестру Берту Григорьевну Крейнину. Их очень запугивали, но они ничего не подписали. И не побоялись прийти к нам и всё рассказать отцу.
Наша 17-летняя домработница, ушедшая с утра в милицию за паспортом, была там задержана до вечера. Когда вечером мой отец пришёл туда за ней, её отпустили, но напугана она была смертельно, дрожала и плакала.
Я, тогда студентка-первокурсница, приехала домой на каникулы, и вся эта жуткая история разворачивалась на моих глазах. Помню, что на одном из допросов отцу показали донос, и отца поразила подпись: подписал его любимый ученик доктор Р.
Кстати, о зарезанном солдатике. Моя мама, всю жизнь гордившаяся своим мужем, тщательно собирала и хранила вырезки из газет, где писали о нём, и письма благодарных пациентов. Среди них оказалось и письмо этого солдата, который после демобилизации мирно жил в родной деревне.
Тем не менее, расследование продолжалось. Первый секретарь Полесского обкома партии, Герой Советского Союза Владимир Елисеевич Лобанок с самого начала не верил в виновность врачей. Санкции на арест он не дал, а потребовал созыва республиканской комиссии. Из Минска прислали профессора Петра Петровича Маслова. Тот сразу понял, что перед ним фальшивка, и повёл себя как порядочный и мужественный человек. Он не подписал обвинительное заключение, назначил ещё проверки и т. д. А по городу ползли слухи. Говорили, что после ареста врачей будет еврейский погром, называли даже улицу (Саета), откуда он начнётся. Меня на улице останавливали еврейки, спрашивали, был ли у нас уже обыск. Одна предлагала даже спрятать у неё ценные вещи.
И вдруг, в самый разгар этой свистопляски, умер Сталин. Следствие сразу замедлилось, а потом и прекратилось вовсе. Подписка о невыезде была снята, отцу с матерью даже дали путёвку в санаторий. Молодые врачи очень каялись, говорили, что донос они не сами сочинили, его им принёс подписать доктор Д., мерзавец постарше. А мои родители всю последующую жизнь считали спасителями профессора Маслова и Лобанка.
Тогда же в Гомеле к главврачу 1-й Советской больницы Басе Исааковне Каган вдруг прислали нового заместителя, женщину. Она ходила за Басей Исааковной по пятам, вникала во все мелочи и не выпускала из рук блокнота. Даже и не скрывала, что готовится принято больницу, когда сошлют евреев.
В январе или феврале 1953 года в Москве к старому другу моих родителей, театральному фотографу Семёну Михайловичу Шингарёву, пришла соседка и сказала, что всех евреев вот-вот выселят из Москвы и тогда она займёт шингарёвскую квартиру. Но она опасается, чтобы кто-либо эту квартиру не перехватил, поэтому просит разрешения поставить у них заранее кое-какую свою мебель. Видимо, соседка была достаточно авторитетна, если умный и ироничный Шингарёв поверил ей безоговорочно. Мебель он всё-таки не поставил, но сына-студента отправил к русским друзьям на другой конец Москвы. Рано утром сын звонил родителям из автомата, дышал в трубку, отец говорил: «Всё в порядке», и Виктор шёл в институт.
В конце марта Полесская область была расформирована и вошла в состав Гомельской. Отца моего назначили главным хирургом Гомельской области. Это была полная реабилитация и даже повышение по службе. Отец также заведовал хирургическим отделением областной больницы, руководил практикой шестикурсников Минского мединститута.
Он умер 1 декабря 1961 года.
Девятнадцатилетнего сына доктора Давида Додельзона звали Борис (Бенцион)
Это мой дядя, в честь которого меня назвали.
Прошу исправить.
Заранее благодарен.