Александр Кучерский МУЗЫКА РОЗЫ

Вдруг нашлась эта легкомысленно выпущенная из рук симфония! Невзначай обнаружилась среди нот на книжном развале, и он глянул искоса на приближающуюся толпу от замка Святого Ангела и поскорей расплатился. У продавца искра мелькнула в глазах ‒ как будто он догадался о возникшем волнении и интересе этого господина, уже схватившего папку и державшего её, как коршун. Действительно, хищным было его лицо с крутым острым носом. Уходя быстрой походкой, немного хромая, он утирался платком и глянул назад через плечо. «Вот так так, ‒ подумал книжник. ‒ Вот так так! А я упустил своё счастье. Но может быть, это блажной, даже совсем сумасшедший, а таких здесь слоняется много, блажные и попрошайки, и вон на скамейке сидит потерянный. Схватил у меня какую-то дрянь и заплатил не торгуясь. А если не так? Даже не помню, что это были за ноты, глупая голова. С утра разложил и не помню. А он не подумал со мной поделиться, как-нибудь вознаградить человека. Или уж нет правды на свете?». В одно мгновение мир представился книгопродавцу собранием хищников, а он на маленьком острове, и у его ног вьются гады. Оказалось, это он вспомнил гравюру, тоже, наверное, ценную вещь, если судить по тому, как её истрепали, и он стал рыться в холщовом мешке.

Унёсший рукопись Б. читал её у себя на квартире. Он поставил локти на стол и держал в руках свою лохматую голову ‒ модель сардонических резвостей газетных рисовальщиков. Но рисовали его и с ногами и представляли то гномом, то в образе захмелевшего Фавна. По крайней мере, это были почтенные мифологемы, которые не могли ему повредить в гостиных и нарушить порядок его здоровья. Он крякал, увидев шарж, и поверял себя в зеркале. Читая теперь эту рукопись, так прямо переброшенную ему через горы и через фронтир, он напрягал зрение в неразборчивых местах, морщился, и при этом краснел его нос. «Ага!» ‒ восклицал он, разобрав или угадав. Он поднимал указательный палец, смыкал свои острые брови филина, вставал, шёл к окну, распахивал створки. Его увлажнившиеся глаза, как мытые стёкла, отражали небо и облака. Эти его глаза до сих пор находили прекрасными редкие женщины.

Отец найденной музыки давно подёрнулся тенью и был не в силах вспомнить о роде своих занятий ‒ только помнилась долгая кропотливая нищета, себя же запамятовал совсем. В таком положении он вышел из дома и не вернулся, и было это давно. А просветлённого Б., нашедшего вещь на книжном развале, завидевшего её, кажется, издалека, подхватили под локти два милых субъекта и вознесли на подиум, и оттуда он дирижировал, ещё не видя перед собой музыкантов. Но затем он тряхнул головой, чтобы начать с начала, и тогда музыканты уже перед ним сидели, всё знакомые лица, и на своём месте флейтистка с фиалковыми глазами. Для музыки все пришли, так что не сразу он стал различать среди них покойников, но ни к чему эти различия: сколько нас тут ‒ сколько там? Первой скрипке он пожал руку. Первая скрипка был коротенький музыкант с толстой головой, фалды фрака были ему по щиколотку. Партитура была на пюпитре у Б., у музыкантов тоже виднелись ноты, и ни слова о том, что симфония не закончена и неизвестно, как её тронуть с места. Автор думал её закончить, но не знал того, что она ему вдруг опротивит. Если бы он, в ясной памяти, не рассчитывал справиться сам и доверился ученику, то сделал это не без расчёта. Он мог рассчитывать, что не услышит того, что напачкает ученик, которому достанется и вдова. Лучше пускай дитя его запоздалой мечты остаётся без глазу и с одной занесённой ножкой, когда другая оборвана на ходу. Вещь не достигла конца строки, и даже её не прикрыл тактовый штрих. Изнемогший родитель прилёг головой на стол и видел в вещей дремоте, как толстяк под прыгающей пелериной схватил его рукопись, детский труд отходящей души, и с ней ускакал в мансарду под свинцовой крышей.

Отель сдавал эту мансарду под именем Орлиное Гнездо, и не сказать чтобы дёшево, притом же не всякое сердце могло достучать, поднимаясь в шестой этаж, а там по винтовой ещё лестнице, ‒ это не для сердечников. Помню, как я волок туда свой чемодан, думая о таких, как он, старых и тучных. Но, оказавшись наконец у обшарпанной двери своего номера, шаря ключом в замке и глядя в окошко через плечо, здешний постоялец бывает вознаграждён видом площади и людишек внизу.

В Орлином Гнезде Б., всегда беспокойно деятельный, сидел, сложив руки на широкой груди и полагая, что занят. И как посмотреть? ‒ ведь он слушал, что доносили ему аталѐфы[1]. Тусклое происшествие унесло отца найденной музыки за пашню фронтира, но полоса выветрилась и посерела, так и не стало преграды, тем более для ночных летунов. Аталефы спускались на славного Б., он только для вида отмахивался от них, но поддавался и спал. Очнувшись, он ещё слышал музыку из-за фронтира, её исчезающие охвостья, ‒ не то звуки, а не то ароматы. На что это похоже? Идя мимо глухого кустарника, уже минуешь его, и вдогонку призрачно, слабо повеет розой. А где она, есть ли? ‒ в тёмной зелени не видно ни зги. Допустим, это была фактическая ошибка и розы там нет, ‒ но куст отозвался действительной темой. Роза могла быть не здесь, а на полотне, и аромат заключали в себе масляные мазки; эти фарфоровые мазки и заключённый в их объятиях аромат отозвались третьим ‒ музыкой, с её блеском и сладостной поволокой. Уж эти тождества всем известны, не так ли? Минуя кустарник, я следовал неизвестно куда и шёл неизвестно откуда, так и роза послала мне вслед дымок аромата из непроглядной зелёной тьмы.

«Но писать ли мне эту музыку?» ‒ спохватился Б. и под рукой нащупал ворох бумаги. Он опустил глаза и увидел чужие значки, летучие и с волосяными хвостиками из-под пера, и это смешало его. «А вот она вся прилетела, притом с окончанием, лучше которого и быть не может. Как же я её раздобыл и что сделал? Доверился. Так и всегда не хватает доверия, забываешь довериться, вот моя вся вина, не больше того, но она не так уж мала». Осудив свою небольшую вину и умея с ней справиться, он ей порадовался по-свойски и привёл себя в достойное расположение духа, обычно свойственное ему. Движением локтя он медленно отодвинул чужие бледные ноты, зато свои самые смутные мысли поскорей записал несвязными первословами. И хорошо, если пока тема будет держаться написанных слов, не выйдет за их начертанные пределы, а то поспешная разработка съест первую свежесть ростков. Название вещи он написал с красивой виньеткой в конце и смотрел на него, как в плафон прозрачного Тьеполо, притом по краям видел зелёный кувшин, полоскательницу, и стаканы, и шляпу на вешалке, и плащ с пелериной на стуле. Он впервые заметил синюю бархатную, «ночную», подкладку своей пелерины. Чтобы прозрачность сама по себе не могла сгуститься и стать преждевременным звуком, он забирал грудью воздух грозы и цветов. А была ли гроза за окном? Ещё какая! Там полыхали небесные огни, в водосточной трубе стоял грохот.

Б. путешествовал в августе, выбрав месяц урожая и разнообразия плодов и не собираясь выезжать за пределы отечества. Но оказавшись у подножия гор, перед их возрастающим фронтом, он, как встарь, не уклонился и двинулся им навстречу и ехал в коляске до самого перевала. Свежий холод почувствовался отовсюду, в камнях колыхались цветы. Отсюда дорога стала спускаться, но так незаметно, что долго казалось ‒ он едет по небу, пока не возникли благословенные рощи, руины с мельканием птиц в провалах, наконец он проехал под низкой листвой инжира, удержав её драгоценный запах, и был у гостиницы. Помнилось, где-то в пути он выпил вина, но не ел ничего и чувствовал лёгкость. Теперь два слуги вносили его чемоданы в отель.

Б. спросил себе комнату с видом ‒ портье как будто замялся. «Что, разве нет?» ‒ «Как  не быть, господин! И в такой, как сегодня, прекрасный вечер вы увидите море… в самой дали». ‒ «Это какое же море?», ‒ пожелал уточнить Б., всегда не очень-то твёрдо помнивший географию. ‒ «Море, сеньор, море!» ‒ портье воздел руки. «Они все тут кривляются», ‒ вспомнил Б. и вслед за слугой начал восхождение к Орлиному Гнезду, тяжело топая по деревянным ступеням, но не шаркая, и только однажды остановился передохнуть на площадке.

Сняв в комнате шляпу, он увидел, что это старая, а новую, с красным пылающим пёрышком, он забыл в предыдущей гостинице. Долг хозяина вернуть ему шляпу на возвратном пути, а если хозяин вдруг недобросовестный человек, он купит себе другую, и третью, каждая доброго качества, одна с алым пёрышком, а кто не знает этого знака, тому беда. Но где же море, почтенный? Какая из трёх полос на закате обозначает море? Не верхняя, потому что она по праву принадлежит небу, это небесная гряда; и не средняя, потому что если бы она была морем, то как под морем дымчатый след и звезда? Нижняя, стало быть, тоже небесного свойства, а под ней уже твердь. Но взгляд сползает на крыши ‒ они багровеют, как угли угасшего дня. С разных сторон город побрякивает, как будто в улицах гонят стада, но также это подобно тому, как море волочит ракушки. Вот другой горизонт, и там наступила ночь. Он образован холмами и так близок, что видны над ним кипарисы.

Вот первая ночь славного Б. в Орлином Гнезде и сон этой ночи (а сны неизбежны). Где чернел горизонт, образовалась вода и скальный портал среди вод. «Бёклин, Бёклин», ‒ в деревянном затылке слышится заклинание. «Бёклин, да», ‒ соглашается тот, кого называли славным и невозможным Б. и который сюда притащился, и его странствие затянулось, так что уже на исходе бельё. Где-то он потерял слугу, или сбежал этот малый, нанятый перед отъездом, и прихватил его шляпу. А? Но говорят, что впредь её не на что будет надеть. К Острову мёртвых, который теперь заслонил горизонт, в лодке скользит алебастровая фигура; она, как свеча, стоит в лодке, чуть наклонённая голова замурована в капюшон. Зачем переправщик бешено налегает на вёсла? ‒ ведь ему не противится водная гладь. Но переправщик живой, как крыса, он быстрый и злой и поскорей должен покончить дело. В полукольце скалы стоят кипарисы, их значение ясно, их молчание ‒ сага о смерти; это видимое и никогда не слышимое молчание. Говорят, что не будь живого, не будет и мёртвого, но это пустое суждение: отрицание следствия влечёт отрицание основы, и такие с обеих сторон отрицания ничем не питают ум. Значение же состоит в том, что смерть сама, в собственном смысле, живое, без обязательств по отношению к жизни, а верней верного то, что нет ни живого, ни мёртвого, а всё одно: Божье. И вот, наблюдает сновидец, ‒ скала. Её туфы истёрты, обмелел колумбарий, который гнездился в поверхности туфа: белеют пустые порталы. Мёртвое не нашло себе места, оно выветрилось, витает и пахнет сухими травами. На скале ни змеи, ни голубки, ‒ только бурые клочья травы, и взгляд увязает в туфе, как в кожуре граната, а они, говорю вам, подобны. Я знаю: гранат означает смерть, поэтому не могу на него наглядеться ‒ ах он ненаглядный! Писать ли мне вещь о гранате, о бурой гранатовой персти? Тема граната меня напитает его крепким соком, а я делаюсь деревянным, сухим.

Суждения и доказательства сна не всегда и не сразу ослабевают при пробуждении, его силлогизмы имеют долгую власть, какими бы произвольными они ни казались, а бывает, а может быть, сон послужит всему дальнейшему: «Сим знамением победишь». Так искусство владетельно своей принадлежностью к сну, царственное искусство, перед которым ходишь на цыпочках и взлетаешь, хочешь ему понравиться.

Проснувшись, Б. воздал хвалу Небесам, ещё не выглянув даже в окно и зная, что будет растроган видом светящихся облаков. Затем он стал думать, как ему распорядиться. Нельзя без слуги, это первое, а второе, что надо ехать в смиренную отчизну. Если здесь оставаться или, положим, скитаться в этой красивой стране, то старые впечатления и узнавание старых мест будут мешать новым мыслям и даже новые мысли покажутся старыми, а это не так. Если бы так, то вовсе нет новизны, а это нелепо. Сами же новые мысли перебивают друг друга ‒ это перебивающий речитатив, сухое, как треск цикад, secco. Того и гляди, как встарь, послышатся голоса с их нестерпимым диктатом: они, слышишь ли ты, должны навести у меня порядок, а я не справляюсь, ишь! (Он замахнулся на голоса.) Он сам любил взяться и навести порядок: и в гардеробе, и с галстуками, и шляпами, и с носовыми платками. А новый слуга спешит о себе заявить и по своему разумению всё раскладывает, развешивает, не заботится о вкусах господина или ещё даст понять, в каком небрежении у господина хозяйство и что у него не все дома. Нет, именно все! Если происходящее с ним уподобить лёгким толчкам и вращению калейдоскопа, то калейдоскоп, во-первых, дивное изобретение, он производит не только быстрые и неожиданные, но и бесспорные вещи. Их однако нельзя отнести на счёт создателя вещи, как нельзя думать, что тот, кто полетел на воздушном шаре, творец прекрасного вида внизу. А чей глаз припадает к окошку? ‒ и не одно ли это лицо по обе стороны тубы? Что касается старого, оно и свежо и ново по отношению к новому, а новое либо смутно помнит о старом, либо не знает его, а чуть только старое заговорит своим голосом, с нового слетает спесь. Все науки о старом говорят о его новизне и исключительной свежести.

Во-вторых, он нашёл в себе бодрость, которая сбежала к нему по шнурку звонка, и в полчаса сговорился с местным разносчиком, а тот с первых слов сказался дельным молодым человеком. Удостоверила Б. простая улыбка Адольфа, который, как оказалось, бывал в услужении и проявил моментально достаточное внимание к багажу и потребностям своего господина, а господин, чувствуя свежесть и бодрость, распорядился подать себе завтрак. «Как живо и как охотно здесь всё исполняют! ‒ сидя за столом на террасе, говорил себе Б. ‒ И утро свежее, и сон обладал качеством свежести, качеством достоверного. Однако который час?» Он достал из кармана серебряный репетир и тронул рычажок ‒ послышался дальний, заоблачный звон, и терраса с её высоким потолком из дубовых балок приняла подобие концертного зала, такого, в котором он бы играл. Неделю назад в Б-не он так же справлялся о времени перед картиной Бёклина, кстати («ах да») вспомнив о репетире в брючном кармашке. Репетир этот раньше пролёживал в ящике письменного стола с бумагами и револьвером, давно не у дел, как револьвер, купленный для дуэли и напоминавший только о молодости и пылкости, но не о том, что им можно воспользоваться. Б. не заводил репетир, всегда довольствуясь какими угодно часами и невнимательный к этим. Но вот рука, пошарив в столе, невзначай коснулась его и достала с мелькнувшей надеждой и смутной догадкой ‒ то и другое лишь чувства, как следует понимать, но не помыслы и тем более не намерения. «Ну-ну, ‒ сказал Б. добытой вещице, при виде которой он, как ему было свойственно, вдруг что-то своё решил. ‒ Не будем дуться, пойдём». И мягко, но до отказа завёл пружину. Часы тотчас пошли и с того времени служили его новой привычке, ‒ быть может, недостававшей ему и побуждавшей того, кто случится в кресле напротив него или окажется визави при встрече, гадать, во что могла обойтись Б. эта вещь или какой из князей мира дерзнул её подарить нашему титану, орлу и Юпитеру. Пожалуй, он завёл бы себе и другие привычки, но их некому примечать, некому им и потрафить, так и останешься среди вещей, к ним непричастный. Он справлялся о времени возле картины Бёклина, не упуская из виду, что текущее время не имеет к ней отношения и остаётся ей внешним, ‒ но именно вопреки этому обстоятельству. Звон репетира соотносился с потоком серо-молочного света из окна по левую руку, того несказанного света, который омывает столовое серебро, и тарелки, и скатерть, когда подан завтрак. Бёклина он рассмотрел во сне, настигшем его уже за горами, в Орлином Гнезде. Бёклин! И, поверяя себя, он выкрикнул имя художника. В стеклянной двери показалось лицо портье. Б. замахал руками ‒ портье улыбнулся счастливой улыбкой и исчез за стеклом, зато сразу явился официант и, поставив на стол тарелки, сделал подобие реверанса.

Пошелестев свежей газетой, Б. отложил её на край стола и принялся есть. Прочесть он только успел о прибывших в город значительных и менее значительных лицах. «А где обо мне? ‒ вспомнил он. ‒ Или то, что я прибыл вечером, исключает меня из списка, и нельзя было вставить в набор две строки? Вспомнят назавтра, когда мой след простынет на мостовых». Это ему показалось печальным. Мгновенно он передумал ехать, и город к нему придвинулся, как тарелка с яичницей, послышались с улицы те вчерашние звуки, которые летели в окно Орлиного Гнезда. Опрометчиво уезжать, не прошвырнувшись по улицам города. Здесь солнце бросает свежие тени от стен и колонн, а сырость и плесень здоровы и всем на пользу. Не лучший ли это из городов? Несомненно, он лучше Б-на уже потому, что стоит здесь от века, и всегда имеешь в отложенной памяти верное старое, переставшее умирать. Тут со двора на террасу проникла свежесть с призвуком кислоты, но что это, ну? А это дубильная кислота, ведь за углом Кожевенный переулок. Он встал, животом толкнув стол и загремев посудой.

По тесным и ярко затенённым улицам Б. всё продвигался в одном направлении, безошибочно делая нужные повороты, остановившись только у музыкального магазина, которого он в этом месте не помнил; здесь он стоял и смотрел на витрину, а среди инструментов были цветы и сухие венки ‒ странная и настойчивая фантазия. Он заглянул в открытую дверь, где в темноте шевелился хозяин, и, поверяя себя, отвернул лицо. Всё остаётся так: хорошо и страшно. Тряхнув головой, он тронулся дальше и то подвигался в тени, то на солнце, а в нужный момент запрокинув лицо, увидел замок Святого Ангела в его бурой природной красе. Флаг реял над ним, салютуя воздушному океану, а внизу, под платанами набережной, протекала толпа. Весь подобравшись, как если бы он входил в бурный поток ‒ с удочкой, в сапогах выше колен, Б. замешался в толпу. Раз или два ему наступили на пятки и наехали на ногу колесом детской коляски, он приподнимал шляпу, отвечая на извинения, и таким образом находился среди людей, а мог теперь ехать с Адольфом по нижней, а дальше по горной дороге к неведомой цели. Желая взять вправо, он натолкнулся на книжный развал с хозяином в перспективе, преткнулся и стал смотреть на длинный прилавок, радуясь свету над ним и немеркнущей остроте своего зрения. Рядом с ним шевелились под ветром ноты ‒ он протянул руку и взял одни, посмотрел и сердито вернул на место, потом взял другие, изжелта-бледные, ‒ и эти ему показались. Какой осёл продаёт на улице рукопись? Трудность чтения и угадывания летучих значков подзадоривала его, как мальчишку. Автор назло не считается с ним ‒ как надменный возлюбленный царствует над своей ополоумевшей жертвой, ‒ но я не то, мой возвышенный собеседник, и я вас узнал ‒ вот вы где оказались! А вот пустых полстраницы: он, как видно, рассчитывал их дописать, да не пришлось, я же как раз обо всём догадался и знаю, чему следует быть. Воспламенённый Б. считал уже рукопись безусловно своей и, чтобы с этим покончить, достал кошелёк и помахал хозяину.

Он уносил с собой бесподобного Ш., о котором передавали, что будто нашли его позднюю, и даже нездешнюю, вещь и уже кто-то её играет, ‒ всё, как у нас водится, враки и мистика, а не знают природы вещей. Но чёрт бы с ними, и пора примириться с публикой или весело посмотреть на неё. По крайней мере тот факт, что он поймал рукопись, как форель, заслуживает бокала шампанского, и вот кстати приятного вида маленький ресторан.

О нём сплетничали, что он пьяница, но наскучили этим и перестали. Боже мой, люди скучают. И кашляют на концертах, а что-то будет в новом сезоне? Уже он хлопал крышкой рояля и уходил, бранясь довольно разборчиво. «Последний сборник не разошёлся, вот у меня стоит, уж я говорил, ‒ бормочет издатель. ‒ Знаете, раньше можно было напеть… Сердечный друг, я перестал понимать вашу музыку, а я ваш адепт и ценитель не из последних. Может быть ‒ вот послушайте! ‒ вы мне её объясните? Мне одному». ‒ «Я бы с радостью, ‒ отвечал ему Б. очень просто и так же сердечно, ‒ но никак нельзя. Наконец это мне стыдно, и я буду перед собой дурак. Нет, знаете, не хочу. Нет! ‒ вдруг рассердился он и вскочил, а сидел как будто покойно. ‒ Что? Мне оправдываться?». Несомненно, этот издатель и старый приятель обиделся и в дальнейшем передавал их разговор с тем справедливым искажением, которое диктует обида, и заключал: «Его пожирает гордыня». Во имя всего святого исправим «гордыню» на «гордость», которой было всегда привольно в груди Б., а он имел поместительную, широкую грудь молотобойца и раньше был силачом. Ещё и теперь, когда не видят, он примерится и приподнимет за край стоящий на улице экипаж. Был конфуз, когда в карете сидела барынька и вытаращила глаза из окошка, а он поскорей ушёл, не оглядываясь и сильно стуча тростью по мостовой. Он мог бы иметь для себя ещё тайную жизнь и быть кузнецом, а лучше столярничать, и сейчас решено: по возвращении снять столярную мастерскую.

Перед тем как отправиться на боковую в Орлином Гнезде, Б. присел боком за секретер и записал несколько слов на ближайшее. Он писал в новой тетради, страницы которой переложила засушенными цветами неведомая дарительница. Б. выхватил эту тетрадь из-под белья, уложенного Адольфом согласно его разумению (так сразу знакомишься с новым слугой). Тетрадь в мягкой коричневой коже, серебряный обрез; среди страниц он нашёл цветы, разглаженные с продуманными изломами, ‒ дома он бросил её в чемодан, а теперь она, проглотив обиду, открылась нежными на ощупь страницами с запахом робких духов. Было бы жаль потерять те несколько слов, которые он твердил, поднимаясь по лестнице. Он взял перо и поспешил замарать страницу.

Сен-Санс о себе говорит, что он легко порождает музыку. Ему завидуют ‒ это забавно, творческая способность развлекает многих, а люди ох как скучают. Я теперь мало доставляю им развлечений, а самому мне завидовать некому, разве только себе, ‒ и себя ревновать к себе. Что я за человек, и человек ли я, право? Из этих набросанных слов, которые замарали нежную тетрадь, ничего не поймут, ни о чём не узнают, а я теперь под обаянием слов, но не музыки, и до музыки ещё когда-то дойдёт… не сегодня. Но завтра. Это, ‒ он указал на рукопись Ш., лежавшую тут же, не вылетевшую в окно, которое безбоязненно было открыто, ‒ я снова читать буду на ночь. В окне уже ночь.

Во сне он обдумывал Музыку Розы ‒ одновременно вещь и жанр, а работник у ней один, он и законодатель. Нет ничего странного в том, что, установив этот факт и радуясь его свежести, Б. стал слышать музыку, которая порождалась легко, а не так, как когда бьёшься в сетях и цепях и возносишь молитвы труду. Движение сна было верное и счастливое, музыка обладала прирождёнными ей ароматом и светом, длительности зачинались одна от другой, как зажигались, как волны. Как же нет под рукой бумаги ‒ или есть, в самом деле? Он щупал вокруг себя, опасаясь, что впал в обман и попал в туман, и говорил (со своего тюфяка Адольф слышал сонное бормотание господина), что это не раз бывало: вынырнешь, задыхаясь, бросишь на доски улов, глядь, а на них только высохший след. Не время теперь просыпаться, но если я ненароком проснусь, ‒ вот и шея болит и плечо, ‒ то найдётся бумага и явится помощь небес ‒ любовь к зачинаемому труду. Стыдитесь, прежний товарищ. Что вы себе взяли в голову? Вы затвердили ‒ сказать стыдно ‒ правило, а я беззаконный странник, который однако пришёл не затем, чтоб отменить закон, но чтобы исполнить его, но уж этого я никак не умею вам объяснить.

Услышав решительный храп господина, Адольф перекрестился и уснул мертвецки, без снов, как не спят в Орлином Гнезде.

Наблюдая назавтра своего слугу, подающего завтрак, Б. заметил ему: «А вы красивый мужчина, Адольф». ‒ «Спасибо, ваше превосходительство», ‒ Адольф поклонился. ‒ «Я люблю иметь дело с красивыми людьми, я и сам был хорош и, сколько помню себя, никогда не волочился за дурнушками. Да, я вижу ваше сомнение: как же быть с молодыми силами? Но этого я не помню, мой друг».

Слуга рассмеялся, притом ему нравился господин. А между тем Б. посетила величавая мысль: не образовать ли Адольфа? Он швейцарец и слышал небось об Эмиле. Затем отдать ему руку племянницы, которая хоть и дурнушка, но милое сердце. «Вы слышали об Эмиле?» ‒ «О каком же Эмиле, экселенс?» Тут Б. моментально раскаялся, усовестился и велел Адольфу укладываться после завтрака. «Что это я, в самом деле? Никто меня не просил, он не обязан, а я не должен. Что это, в самом деле? Какое мне дело? Я бываю отменно глуп, мне ещё в старину замечал это друг бесценный (а где он и что?)».

«Мой гений не может оставить меня, ‒ намарал он в нежной тетради, пока Адольф укладывал чемоданы и ходил у него за спиной. ‒ Он следует за мной всюду, куда бы я ни поволокся. Мы с Адольфом являем красивую аллегорию: два возраста жизни, цветы и плоды. Куда бы мы ни поехали, это везде заметят, о нас будут говорить, а там и сплетничать, ‒ вот тема музыки. О мой неотступный гений!».

Лошадьми правил Адольф, коляска тихо катилась вверх, к облакам, насевшим на горы. Давняя мысль о сыне, которого он бы хотел, опять явилась в большой, поместительной голове Б., а ведь это богатая и несказанная мысль. «Мой Эмиль, сынок», ‒ на пробу позвал он. Спина Адольфа вздрогнула, но обернуться он не решился.

[1] עטלף (аталѐф, иврит) ‒ летучая мышь.

5 Comments

  1. Бродский повторял, что поэзия – это альтернативная реальность, с ударением на втором слове. А. Кучерский создает тоже свою альтернативную реальность, с таким же ударением. Такую же густую, как у Бруно Шульца, во многом его реальности и созвучную, затягивающую того, кому не страшно, восстанавливающую ту продлинновенность бытия, от которой, по известной мысли Р. Барта, значительная часть литературы отреклась – что и сделало ее литературой в худом верленовском понимании. А подлинные произведения, по тому же Барту, склонны потаптываться где-то на пороге литературы. И здесь так же.

  2. Совершенно волшебно. Хочется сразу довериться навеянным ассоциациям, но привычка все овеществлять преподносит знакомые имена, стихи, сюжеты и даже музыку.
    Это подарок нам в ваш день рождения.
    Поздравляю!

  3. Точно прописана тема: гроза и розы!
    чем не Блок. И сон, и смерть – содержание безумия.
    холодно. Итальянская свежесть.
    Точный подарок себе в День рождения…

  4. Тема “одиночества” не впервые звучит в рассказе А.Кучерского: будь то одиночество художника, “жёсткий” быт или любовь. Всякое сравнение хромает (Оmnis comparatio claudicat) – гласит латинская пословица, но сразу вспоминается герой рассказа Qunbus Flestrin, только здесь он в другом “оперении” и декорациях. Начинаются оба рассказа идентично: с потери и находки… Знакомое, присущее рассказам щемящее чувство объединяет их. “Мне понра…”, — так говорила о своём впечатлении Юлия Винер… От себя добавлю: спасибо, ждали.

  5. Писатель верен себе и своим снам. А сны и действительность, как толкует Шопенгауэр, есть страницы одной книги, которую мы листаем.

Leave a Reply

Your email address will not be published.


*