Виктор Гинзбург МОИ ОТНОШЕНИЯ С “ОРГАНАМИ”

Санкт-Петербург. Исаакиевский собор. Май, 2018

Виктор Петрович Гинзбург родился в Харькове 29 мая 1925 года. Жил в Москве. В 17 лет, студентом, добровольно ушёл на фронт. Рядовым связистом участвовал в битве на Курско-Орловской дуге, был контужен. Воинская профессия в дальнейшем – артиллерийский техник, звание – лейтенант. После войны окончил Московский архитектурный институт, в течение 40 лет работал архитектором. Автор многочисленных проектов, патентов, статей и брошюр, а также монографии, которая была отмечена международной премией. С 1994 года живёт в Израиле. Автор обелиска Памяти и героизма в городе Бейт-Шемеш, председатель городского филиала Израильского союза инвалидов войны. Живёт в г. Бейт-Шемеш, Израиль.

 

Поскольку я большую часть жизни был советским человеком, проживавшим в тоталитарном государстве, то неизбежно сталкивался с органами КГБ, и неоднократно. Деятельность этих органов – чёрное, несмываемое пятно в истории того социализма, что создавался в СССР. Именно органы явились одной из основных причин краха и советской системы, и всей советской империи. О том, как с органами КГБ пришлось столкнуться лично мне, я и попытаюсь рассказать.

О терроре в гражданскую войну и в годы пятилеток, включая годы НЭПа и коллективизации, о миллионах погибших мы сейчас узнаём из книг и рассекреченных документов. Тогда это время было окутано революционной романтикой, люди «в пыльных шлемах» все казались героями, ну а буржуи, священники и аристократы, а также все несогласные, были «врагами народа». Лично я об этом периоде тогда ничего не знал. Только помню из детства, как, проезжая летом 1931 года через Украину (мы ехали с матерью на отдых в посёлок Кириловка на Азовское море), я видел в окно толпу иссохших серых женщин с детьми на руках и их руки, протянутые к окнам вагонов за куском хлеба.

В декабре 1934 года мы с ребятами из нашего двора смотрели из моего окна, как по Тверской шла траурная процессия – от Белорусского вокзала к центру. Перед этим какие-то люди ходили по квартирам, окна которых выходили на улицу, и предупреждали, чтобы никто не открывал форточки. За катафалком с гробом Кирова шли все руководители страны, и в первой шеренге шёл сам Сталин в шинели и ушанке, и мы, мальчишки, впервые видели живого бога…

Из моего окна я и мои друзья видели, как менялась наша Тверская, как исчезли трамваи и как уже по улице Горького в 1936 году пустили первый троллейбус. На Горького проходила подготовка к военным парадам, здесь бурно встречали челюскинцев. Пока мы были пацанами, после школы шли ко мне, ложились на подоконник и считали, по какой стороне проехало больше троллейбусов и легковых машин. Где-то в 1937 году грузовики с центральных улиц убрали, остались только специальные уборочные машины или машины для развозки продуктов и почты. Между прочим, «воронки» с заключёнными имели часто надписи «Продукты» или «Почта». Моя комната всегда была открытым штабом для моих друзей по двору или по школе.

Наш дом был ведомственным, вернее, надстройка (с 3-го по 5-й этажи), которую сделала организация «Спецсталь». Туда поселили работавших в этой организации инженеров и специалистов, а также нескольких квалифицированных рабочих с семьями, и, когда в 1937 г. начались репрессии, мы, мальчишки, это сразу почувствовали по двору. Первым арестовали отца моего приятеля-одногодки Константина Журика. Он служил на КВЖД (Китайская восточная железная дорога) каким-то средним руководителем, был инженером. С ним вместе арестовали и его жену, а детей – Костю и его младшую сестрёнку – отправили в какой-то детский дом. Мы, дети, считали: раз работал за рубежом (а Костя нам рассказывал о Манчжурии), значит, шпион и враг. К сожалению, примерно так же считали и в органах КГБ.

Потом арестовали инженера Виноградова. Его жену, тётю Валю, знал весь дом: она была врачом, и к ней за советами обращались все наши жители. Спустя много лет я был со своей пятилетней дочерью Алёной в цирке на Сретенском бульваре. Неожиданно после окончания представления сильнейший приступ радикулита скрутил меня. С помощью работников гардероба, которые дали мне палку и довели до трамвая, я с трудом доковылял до дому. Моя мать тут же позвонила тёте Вале, и та сразу прибежала с чемоданчиком. Осмотрев меня, заявила: обычный радикулит. И добавила: «Витюша, хочешь мучиться всю жизнь – или потерпишь? Я тебя сразу поставлю на ноги, по китайскому методу». Я, конечно, согласился. Софа потом рассказывала, что Валя, намешав какой-то ядовитый состав, провела ваткой внизу позвоночника – прижгла этим какие-то нервные окончания, и этот треугольник у меня на спине стал сразу алым, а я от дикой боли вскочил на ноги. И – о чудо! Я снова мог ходить, и лет двадцать после этого радикулит меня не мучил. А моя мать стала кормить тётю Валю всем вкусным, что у нас было. Её мужа сослали на каторгу, откуда он уже не вернулся.

А когда арестовали Субботина, который был одним из заместителей наркома тяжёлой промышленности, мы, мальчишки, поняли, что враги могут быть везде, что от наших доблестных чекистов не скроется ни один из них. И нам не было их жалко, мы верили… Вот когда за несколько месяцев до этого, зимой (это было 18 февраля 1937 года) по радио объявили, что от паралича сердца скончался Серго Орджоникидзе, я горько плакал. Для нас это был не только любимый нарком, но наш легендарный и дорогой руководитель: ведь все жители нашего дома были из его наркомата. Поползли слухи, что он застрелился, будучи несогласным с методами Сталина и Ежова (уже потом мы узнали, что его просто убили по приказу тирана).

Здесь я не хочу рассуждать по поводу причин «большого террора»: зачем Сталину понадобилось уничтожить почти всю ленинскую партию, верхушку номенклатуры, армии и органов, часть директорского корпуса, науки, почти всю разведку, а также многих писателей и журналистов – короче, устранить революционную элиту страны.

Позднее с органами мне пришлось столкнуться, всё ещё косвенно, когда я был курсантом Ленинградского технического училища зенитной артиллерии (ЛАТУЗА), которое во время войны находилось г. Томске. В середине 1944 года в нашей роте были арестованы пять человек, все фронтовики, которые воевали с июня 1941 года. Оказалось, что на дежурстве в карауле у них зашёл спор о колхозах, и они с жаром приводили примеры зверского раскулачивания и ссылки целыми семьями, с малыми детьми, справных крестьян на Украине и на Кавказе – тех, которые медлили вступать в колхозы. Среди спорщиков выделялся один грузин, которого мы звали «князь». Он действительно был из какой-то знатной грузинской семьи, храбро воевал (у него был и орден, и медаль «За отвагу») и был ротным заводилой. Он громче других ругал колхозы, а находившийся среди курсантов в карауле стукач (бывший учитель с Урала), донёсший своему куратору о крамольном споре, метил именно в него.

Ретивые кэгэбэшники в училище решили показать свою работу. Был закрытый суд, ребят осудили за антисоветскую агитацию, и, несмотря на то, что они были фронтовики и все просились на фронт, чтобы «искупить вину», их отправили в лагеря…

Моя следующая встреча с органами была трагична. Был конец марта 1950 года. Я поздно пришёл с очередного свидания, наскоро поужинал и завалился спать. Вдруг меня будят. В квартире голоса нескольких человек. Смотрю на часы: начало первого ночи. Мне командуют: «Одеваться, предъявить документы». Оказывается, пришли три чекиста, с ними наш дворник, арестовать моего отца. Он внешне спокоен, утешает мать, мне говорит, что этого можно было ожидать, но он за собой никакой вины не знает…

Его увели. Остались двое и дворник. Старший представился: «Капитан такой-то. Будем производить обыск. Вот постановление». Показывает бумагу. Начали со столовой. Там было несколько больших шкафов, набитых книгами, – наша библиотека, которую много лет собирал отец.

Обыск длился часа четыре, уже под утро капитан отобрал целый ворох папок и каких-то финансовых отчётов (отец собирал материал для своей диссертации) и несколько книг (я помню «Чётки» Ахматовой, книги на идиш и пр.). У меня с капитаном вышел конфликт. Я ему сначала не позволил делать обыск у меня в комнате, но он возразил, что в ордере указана вся квартира, а у меня нет отдельного документа на комнату, – значит, нужно осмотреть и её. Я разозлился и сказал: смотри что хочешь, я в этом участвовать не буду.

Это была моя ошибка, и капитан меня за это наказал, включив в опись финку с наборной ручкой, подаренную мне ещё в училище Стаурским как фронтовую вещь (она у нас была вместо ножа для разрезания бумаги) и несколько патронов, которые я случайно привёз с фронта и которые валялись где-то в кладовой. А другой чекист достаёт из моего шкафа большой рулон ватмана (огромное богатство) и говорит мне: «Перемотай, надо посмотреть его внутри». Я отвечаю: «Если тебе надо, сам перематывай». А он усмехаясь отвечает: «А я его просто разрежу вдоль». Пришлось достать лыжную палку и на неё перемотать рулон… Но в общем обращались вежливо, предложили маме взять из столовой посуду и скатерти. Потом сказали, куда обращаться за справками: в здание КГБ на Кузнецком мосту, возле «Детского мира».

Через несколько дней именно там мне сказали, что отца скоро переведут в Бутырскую тюрьму, в которую можно приносить передачи «подследственным». В очереди, где было много женщин, из разговоров я понял, что сейчас обостряется антиеврейская кампания, так как берут по преимуществу евреев, но не только среди чиновников, а также литераторов, врачей и даже самих чекистов. Что следствие длится от полугода и больше, что узники в Бутырках не самые важные. Очередь всё знала правильно, так всё и оказалось.

В Бутырской тюрьме был заведённый порядок передач: в какие дни и что можно принести. Удалось узнать, что отца подозревают в причастности к делу инженеров-вредителей (евреев) на автозаводе ЗИС. И для этого были основания. Отец много лет был заместителем начальника Главного финансового управления Наркомсредмаша, который во время войны был Наркоматом танковой промышленности, а потом из него выделился Нарокомат автомобильной и тракторной промышленности, к которому и относился этот завод ЗИС. Мой отец не только курировал завод, а был приятелем Ивана Алексеевича Лихачёва, знаменитого его директора, а в 1939-40 гг. и министра Наркомсредмаша.

В связи с отцом и Лихачёвым вспоминаю такой эпизод из своей жизни. Это было в начале 1946 г., когда я служил на центральной военной базе, которая входила в состав Главного артиллерийского управления РККА. Вдруг меня с работы вызывают в Москву, в приёмную начальника базы генерал-лейтенанта Гамова. Прибываю, докладываю его помощнику, капитану. Он мне доверительно говорит, что у генерала неприятности с машиной ЗИС, ей требуется ремонт, а завод ЗИС завален заказами, и раньше чем через три месяца взять её в ремонт не может. «Мы по документам узнали, что ваш отец работает в Наркомсредмаше, и я, по просьбе генерала, прошу вас переговорить с отцом: может, он посодействует».

Я отвечаю, что сегодня вечером переговорю с отцом и завтра утром позвоню (он мне дал телефон). Отец пришёл поздно и, когда я ему пересказал просьбу генерала, сказал, что, наверное, Лихачёв уже дома, и позвонил ему. И я слышу:

– Ваня, это Пётр… Нет, подожди, это потом. У меня к тебе личная просьба. – И он её изложил, а затем они ещё раз поговорили о каком-то финансовом вопросе. Положив трубку, отец говорит: – Скажи завтра, пусть генерал машину присылает. Лихачёв утром даст команду. – И добавил: – Он сейчас занимается восстановлением производства на заводе, и я ему помогаю. Так что всё сделают как надо.

Утром я передал капитану, и через неделю он мне звонит и благодарит и меня, и моего отца. Говорит, что мне это зачтётся при продвижении по службе…

Но я хотел учиться, и мне это не пригодилось. Между прочим, этот генерал лично принимал меня, когда я прибыл из училища в его подчинение.

Когда отца арестовали, я уже был студентом 3-го курса Московского архитектурного института. Через месяц после ареста и разговоров в бутырской тюрьме при передачах я понял, что отца привлекают по делу автозавода ЗИСа и это добром не кончится. Я это ощутил по реакции окружающих: резко сократились звонки отцу, а когда кто-то из его знакомых расспрашивал меня, то потом исчезал из общения. А как-то приехал приятель отца из Киева, Вишневский, очень большой начальник (у него было три ордена Ленина), и, узнав, что Пётр арестован, сразу же пропал.

Я тогда пришёл к партийному секретарю института Фёдору Надъярных, как и я, фронтовику, студенту четвёртого курса, с которым мы были приятели (я два года был секретарём  комитета комсомола 1-го и 2-го курса, а в это время был направлен внештатным инструктором райкома ВЛКСМ). Говорю ему: «Федя, я уверен, что отец не вредитель, но решил ничего от партии и от тебя не скрывать!». Как оказалось, я принял самое правильное решение. Он тут же повёл меня к директору, тогда им был Кропотов. Федя всё пересказал директору, который меня тоже знал, и тот подытожил: «Пока никому ничего не рассказывай. Мы с партпредседателем знаем – этого достаточно. А поскольку тебе надо будет подрабатывать, чтобы содержать мать, я тебе даю свободное посещение занятий, не освобождаю только от проектирования и от истории КПСС».

И даже когда отца осудили, директор оставил меня в институте, а Федя не поставил вопрос о моём исключении из рядов комсомола (раньше всё это делалось автоматически). Правда, мне пришлось отказаться от должности внештатного инструктора райкома ВЛКСМ. Этим достойным людям, которые поддержали меня в трудную минуту, я благодарен всю оставшуюся жизнь. Как могло быть иначе, показывает судьба сына профессора Этингера, знакомого мне по МАрхИ. Он был уже аспирантом, когда его отца, известного профессора Московского мединститута, консультанта Кремлёвской больницы, отовсюду уволили, а затем и арестовали – одним из первых в той антисемитской кампании, которую партийные органы именовали «борьбой с космополитизмом». Так вот, его сына (двумя годами позднее моей истории) немедленно исключили из комсомола и отчислили из аспирантуры – очевидно, было указание сверху.

С арестом отца круто изменилась моя жизнь. Как мы договорились, известие об этом не имело распространения, хотя я получил свободное посещение лекций. Ребятам я объяснил, что нашёл хорошую работу. В нашей студенческой среде это было нормально. В большинстве студенты-мужчины нашего (3-го) и предыдущего (4-го) курсов были фронтовики, некоторые уже семейные. Работали или подрабатывали почти все, хотя получить свободное посещение лекций и занятий удавалось немногим. Для этого нужно было хорошо учиться, и работа должна того требовать. В основном студенты занимались оформлением или рекламой. Я подрабатывал во МХАТе внештатным помощником главного художника театра по разовым поручениям. Но теперь нужен был стабильный заработок на жизнь и мне, и моей матери, и нужно было носить передачи в Бутырскую тюрьму (отцу это разрешили). И я с помощью сокурсника устроился шрифтовиком в объединение «Графика».

Там существовал строгий этикет: особо выгодная работа (пригласительные билеты на важные мероприятия, оформление книг, обложек, афиш) была прерогативой мастеров, а вот оформление разных каталогов, заводских альбомов – для внештатников, вроде наших студентов. А я ещё наловчился оформлять доски почёта, которые должны быть в каждом уважающем себя учреждении или предприятии. Мне это здорово помогло здесь, в Израиле, когда я захотел влиться в число активных членов городского отделения Союза инвалидов войны. Я сделал такие доски в честь 50-летия Победы и для нашего Союза, и для ветеранов (у них был свой союз). Меня тогда выбрали в комитет (1995 г.).

Но вернусь к рассказу об аресте отца. Я продолжал учиться и работать, но скрытое напряжение и мрачные предчувствия отравляли существование.

Если раньше я вместе со своим приятелем Виктором Левиным, студентом школы-студии МХАТа, бегал вечерами на все премьеры или генеральные репетиции (он работал помощником монтажёра в театре, притом не так, как я, а в штате, и мог всегда доставать контрамарки), то теперь я оставался дома: читал или занимался.

Во время очередного похода в Бутырскую тюрьму, при передаче отцу еды и папирос, мне передают его письмо, просмотренное тюремным начальством. Там была ещё вложена записка к отцовскому другу, профессору Бирману, который преподавал в Московском экономическом институте, с просьбой получить причитающиеся отцу деньги и передать их мне. А в письме мне отец просил поехать в его институт и лично передать записку Александру Михайловичу. Деньги нужны на тёплую одежду: ему объявили, что «тройка» присудила ему 7 лет лагерей в Сибири.

В МГЭИ профессор Бирман был заметной фигурой и любимцем студентов (потом, в период горбачёвской перестройки, он прославился уже во всесоюзном масштабе). Мне сразу указали его кафедру. Его ассистент сказал мне, что профессор сейчас читает лекции и освободится через час.

Я уселся ждать в вестибюле, невдалеке от телефона-автомата. Минут через пятнадцать появляется феерическая девушка, черноволосая и черноокая, в белом берете и белом плаще. Она начинает метаться перед моими глазам, явно кого-то ожидая (потом оказалось – ждала свою деканшу). Затем она направляется к телефону, звонит и объявляет собеседнику: «Это я, Софа!..». Кроме меня, тут никого не было, и я решил поиграть с этой красавицей в ту же игру. Я после неё подхожу к телефону и звоню своему другу Женьке Ефремову: «Это я, Виктор!..» – и дальше докладываю громко, чтобы она слышала, что рядом очень красивая девушка. Женька говорит: узнай имя, у меня в Экономическом есть приятели, они всех знают.

И я у этой незнакомки спрашиваю, каков профессор Бирман, которого я жду. Она с жаром его расхваливает, а затем интересуется: «Вы хотите поступить в наш институт?». Я ей отвечаю, что уже являюсь студентом 3-го курса Московского архитектурного института… Но мне пришлось прерваться, ибо она убежала, увидев того, кого ждала, а я вскоре, посмотрев на часы, пошёл на встречу с профессором. Он оказался высоким, нестарым, очень интеллигентным и приятным человеком. Сразу сказал, что очень огорчён, что Пётр попал в лапы ГПУ, и обещал всё сделать, как отец просит. А когда деньги будут у него, он позвонит сам. Спрашивает: «А телефон у вас сохранился?» – «Да, только проводку сделали по-другому: столовую, где он стоял, отпечатали; пришёл мастер и повесил аппарат в коридоре, но номер прежний…»

И профессор выполнил свое обещание.

Спускаюсь. В вестибюле стоит высокий парень, а красавицы нет. Я решаюсь её подождать, и, действительно, вскоре она спускается по лестнице и подходит к нам: «Познакомьтесь, мальчики». Он пожал мне руку: «Алик!». Я отвечаю: «Виктор!..». И мы втроём направляемся в метро. Идём, что-то говорим. А я чувствую себя третьим лишним и собираюсь под каким-нибудь предлогом слинять. Но в метро едем в одну сторону, в центр. Вдруг на следующей остановке Алик в последний момент выскакивает из вагона и, когда двери закрываются, приветливо машет нам рукой. Потом, когда мы с Софой были уже женаты, Алик был у нас в гостях и признался, что тоже чувствовал себя третьим лишним и поэтому сбежал. А тогда, оставшись с ней вдвоём, я осмелился предложить проводить её. Я специально выбрал этот день для поездки к профессору Бирману и был свободен.

Но с моей стороны это было наглостью: она красавица, а я тогда был острижен под ноль и рядом с ней не гармонировал. Правда, комплекса я не испытывал: мой конёк – интеллект, а у красавиц он встречается нечасто. Но здесь я был поражён: эта красавица оказалась не только умницей, но и с эрудицией, притом глубокой, не поверхностной. Оказалось, она любит ту же музыку, что и я; много читает и ценит тех же писателей; интересуется театром и живописью. Не прошло и пятнадцати минут, а я уже был очарован… Доехали на метро до стадиона Динамо, и я предложил прогуляться в Петровском парке. Мы вышли, но в парк не зашли, а направились по аллеям вдоль Ленинградского шоссе к её дому. И в разговорах прошли за два часа более пяти километров (она жила на окраине Москвы в районе метро «Войковская», напротив завода Войкова, с другой стороны Ленинградского шоссе).

Там, в посёлке на 2-ой Радиаторской улице, она жила с мамой и братом. Отец погиб на фронте под Курском (там, где воевал и я). Она окончила институт, написала диплом, но заболела и не успела его защитить. И именно сегодня приходила в деканат, чтобы ей назначили дату защиты диплома.

Я уходил влюблённым. Было страшно, что она уйдёт и я больше её не увижу. Ещё в метро я попросил какую-нибудь ценную вещь в залог, чтобы была гарантия встречи. И она дала мне одну из двух перчаток… Я такой девушки раньше не встречал, хотя был нормальным парнем и в свои 25 лет уже несколько раз чуть не женился. И в этом я снова оказался везучим человеком, судьба сама оберегала меня от непоправимых ошибок.

Но я влюбился в самый неподходящий момент моей жизни. Отец в тюрьме, его осудили и шлют в Сибирь (в Туруханский край). И у Софы тоже был тяжелейший период. Перед дипломом ей дали направление на работу в г. Благовещенск (по иронии судьбы, через три года и мне на распределении тоже дали направление в этот город). И её, и потом и меня ребята предупредили, что направление ни в коем случае нельзя подписывать, даже нельзя написать «не согласен» и подписаться. Ибо твоего согласия и не требуется, есть подпись – и всё. Поэтому она и не подписала, а потом принесла справки, что отец погиб на фронте, что мама больна и её брат Вова – тоже (у него был костный туберкулёз, и он ходил в специальном корсете). И Софа получила свободное распределение (а евреев в это время никуда не брали на работу).

А у нас любовь. Я всё время думаю о ней. Мы встречаемся почти ежедневно, и чем больше я её узнаю, тем больше восхищаюсь. То, что она красавица с потрясающим вкусом, – заметно издали; то, что она умна и эрудированна, – заметно после даже беглого разговора. Но она ещё удивительно чиста. Когда я при третьей нашей встрече поцеловал её, то даже воскликнул: «Как, ты не умеешь целоваться?!». В 26 лет эта красавица была девушкой! Я познакомил её с моим другом Женькой Ефремовым, у которого со многими студентами из МГЭИ были общие интересы (болели за футболистов «Спартака»). А самый остроумный из них, Игорь Бирман (однофамилец профессора), на вопрос Женьки – знает ли он Софу Шкловскую, отвечал: «Ну кто же у нас в институте её не знает! Многие наши мальчики мечтали ей отдаться, но о её недоступности и наивности ходят легенды, она даже целовать себя не разрешает!».

Выглядела она очень юной. Когда я за ней начал ухаживать и пригласил на наш очередной институтский капустник с последующими танцами, то на следующий день кто-то пошутил: «А Виктор вчера детский сад привёл». Мне в ней нравилось всё. Особенно поражала её независимость и самостоятельность. Окончив в эвакуации, в маленьком городе Мелинки (Ивановская обл.), 10-й класс, она летом 1942 года одна вернулась в Москву, чтобы поступать в институт. Но оказалось, что с отъездом её лишили московской прописки, и, чтобы её восстановить, нужно год проработать на заводе. Она поступила на завод им. Войкова и год проработала токарем, точила снаряды – и восстановила прописку. Решила поступать в институт. Вдруг она узнала, что её отец погиб. Это случилось 14 июля 1943 г. в битве под Курском. Повестка о его гибели пришла после того, как она подала документы в иняз.

Она благополучно прошла собеседование на инязе и проверку на слух (она хотела изучать английский), но дипломники ей сказали, что евреев после окончания института посылают не переводчиками, а только учителями в школы. Ей это совсем не улыбалось. И она перенесла документы в экономический институт, благополучно сдала вступительные экзамены (особенно ей давалась математика) и поступила на факультет «экономика торговли». Жила одна, только на стипендию. Её освободили от платы за учёбу, как дочь погибшего за родину. Но и потом, когда вернулись и мама, и Вова, жили очень скудно. Её маме, Вере Львовне, за потерю кормильца дали пенсию 210 рублей, а Софа и Вовка, поступивший в авиационный техникум, получали стипендии.

А то, что она великолепно одевалась и выглядела обеспеченной, так это только за счёт её золотых рук: она прекрасно шила. Её родные тётки из добрых побуждений нашли ей богатого жениха. Это был невысокий, полный еврей, который убеждал её: «У меня денег полно, ты у меня будешь в бархате ходить!». Но она не захотела продаваться. Потом выяснилось, откуда у него много денег: он держал палатку «Приём тары» (принимал пустые бутылки). К слову, лет через пятнадцать, когда Софа работала в «Главсоюзподшипнике», в отдел, где она была старшим экономистом, поступила молоденькая хорошенькая еврейка со знакомой Софе фамилией. Оказалось, тот торговец своего добился и купил себе красивую еврейскую жену.

Ещё штрих. Софа училась в одном классе с Зоей и Сашей Космодемьянскими. Зоя была комсоргом. Как она ни убеждала Софу вступить в комсомол, Софа не согласилась: эта организация казалось ей слишком казённой. Софу не только пытались купить – она многим нравилась. Ей неоднократно делали предложения, но она хотела выйти замуж только по любви, и это была её судьба: видимо, ждала меня. И моя судьба также вела меня через испытания и ошибки, чтобы я понял: это и есть твоя долгожданная любовь, Софа – твоя женщина. И я это понял, но в трагический момент своей жизни. Какая любовь, какая женитьба?! Отец на каторге, я студент, на моих руках мать-инвалид, и нет никаких гарантий, что не последуют ещё какие-либо репрессии. Могут вообще семью репрессированного выслать из Москвы. Трагедия с арестом отца не могла не наложить свой тяжёлый отпечаток на нашу любовь: со стороны Софы это был подвиг. И когда она осталась у меня на ночь (это было 7-го ноября 1950 г.), я утром сделал ей предложение… И она его приняла.

К нашему счастью, мы оба оказались бессребрениками, и, когда полюбили, бытовые трудности не смогли повлиять на наше решение жить вместе. Я получал стипендию, подрабатывал в объединении «Графика», делал богатым студентам курсовые и даже преддипломные проекты, а Софа, не найдя работы, стала шить на заказ. Перевезла свою ножную швейную машину и стала зарабатывать шитьём. Шила она прекрасно, заказчиц сразу оказалось несколько (одна была женой полковника, были и другие модницы). И мы смогли помогать отцу: я каждые три месяца посылал посылки, на которые его младший брат Исаак давал 150 рублей, а я докладывал 60-80 своих и ещё помогал матери.

А Софин брат Володя, окончив авиационный техникум, взял на себя заботу об их маме, Вере Львовне. Он стал прилично зарабатывать. Мы на время вздохнули свободно, но продолжали искать Софе работу по специальности. Иногда сталкивались с откровенным издевательством. Ходим и читаем объявления на стендах. Находим: «Срочно требуется дипломированный экономист». Такая-то организация. Адрес. Телефон. Бежим к автомату, звоним, спрашиваем. Нам отвечают: да, требуется. Едем. Находим отдел кадров. Софа входит, здоровается. Её просят показать диплом: Шкловская Софья Исааковна. Просят паспорт. Убеждаются: еврейка. Говорят: «А мы уже взяли». – «Как! Я звонила полчаса назад, мне сказали: требуется». – «Они не знали, что уже взяли, и ошиблись, извините». И примерно так несколько раз…

Но Софе было жаль потраченных в институте лет, и, когда в августе 1951 г. мы услышали от её подруг, что Моспродторгу требуются экономисты, Софа взяла диплом и поехала в управление. Попала к очень приветливой инспекторше отдела кадров, и та дала ей направление в один из райпищеторгов (у метро «Сталинская», ныне «Семёновская»). Начальник там оказался еврей, но, когда он по документам выяснил, что она недавно вышла замуж (а мы с Софой официально расписались 7 июля 1951 года), то сказал, что теперь она скоро уйдёт в декрет, и отказал. Однако инспекторша была настойчива, и ему пришлось принять Софу к себе экономистом. А он как в воду глядел: через полгода Софа ушла в декрет, и 13 мая 1952 года родила дочку, Алёну.

Здесь надо рассказать про нашу официальную регистрацию. Когда мы стали жить вместе, ещё не совсем ясно было, что могут сделать с семьёй советского каторжанина с режимной улицы Горького. Ждём. Нас не трогают. Но вдруг кто-то из соседей сказал нашему участковому, что у меня без прописки проживает девушка. Участковый заявился поздно вечером, когда Софа была в домашнем халате, и улыбаясь предупредил: если у вас серьёзно, то надо обязательно прописаться, ибо это правительственная трасса. И он даёт на это неделю. И мы с Софой на следующий день пошли и зарегистрировали наш брак в ЗАГСе, а когда возвращались, увидели его на улице и показали наши паспорта. Он засмеялся и поздравил нас.

Софа вышла на работу, а у нас в квартире появились соседи. Запечатанную большую комнату, которая у нас была столовой, по решению суда отобрали и через полгода поселили в ней семью капитана КГБ Королёва Ивана с женой Таней и маленькой дочерью Иришкой. Они оказались очень открытыми, приличными людьми, мы по-соседски сблизились (потом даже стали друзьями и встречались, когда они получили квартиру на Дмитровском шоссе, рядом с моей работой).

Как-то Иван мне доверительно рассказал об истории ареста моего отца. На него поступил донос от одного из наших соседей, некоего Виноградова, жильца коммунальной квартиры со 2-го этажа, обычного антисемита. Он позавидовал, что отец живёт в отдельной квартире, а евреи, мол, подозрительные, против власти… В КГБ заинтересовались доносом, стали проверять. Оказалось, что у отца многолетняя работа в автомобильной промышленности, быстро присочинили основание ареста, личные контакты с арестованными сотрудниками автозавода ЗИС. Толкачом этого ареста был генерал КГБ, который хотел занять квартиру на улице Горького. Потом, когда оказалось, что сын – фронтовик, офицер, этот генерал от своего желания отказался, заявил: «Фронтовика не трогать: пачкаться не будем». Ивану можно было поверить, ибо при аресте отца была сразу же опечатана большая комната, а по закону, если отбирали площадь арестованного, то семье давалось три месяца «на уплотнение». Такое нарушение правил не могло произойти, если там не было «тяжёлой руки» начальства. Стряпали дело долго – полгода, но присоединить отца к «вредителям на заводе» не удалось.

Но тема «вредительства» в КГБ явно была модной. На военном авиационном заводе, где работал техником Софин брат Володя, за инженеров-евреев тоже взялись, кого-то даже посадили, а Володю в конце 1951 года уволили. Устроиться на другую работу он не смог, ибо уволенного еврея никто принимать не хотел. Он поступил в Гнесинское музыкальное училище. Ему повезло: он хорошо играл на трубе, и его отметил и взял к себе в ученики знаменитый трубач Докшицер. Окончив училище, Володя несколько лет играл в оркестре Центрального кукольного театра, где под руководством Образцова тогда гремел Зиновий Гердт. С этим театром Володя был и в Европе, и в Египте. А потом он перешёл в оркестр Саульского, где был также концертмейстером и звукорежиссером.

Вскоре и я окончил Архитектурный институт – это было в конце 1953 г. Но при распределении возник конфликт. Несмотря на то, что у меня семья и на меня была именная заявка от Гипрогражданстроя, где я успешно проходил практику в 1952 г., комиссия распределила меня в город Благовещенск (архитектором в коммунхоз). Я сказал, что в коммунхозе я работать не хочу, а когда мне предложили написать «не согласен», я заявил, что мне надо кормить семью, помогать отцу, и вот в вашем объявлении, там, где срочно требуются выпускники-архитекторы, значится должность главного архитектора города Южно-Сахалинска. И если комиссия не может оставить меня в Москве, я готов поехать работать на Сахалин. Я понимал, что меня, сына заключённого, никаким главным архитектором, даже на Сахалине, не могут назначить. Отца реабилитировали и освободили только в 1954 году.

Комиссия по распределению заседала три дня, и вот в последний день меня с занятий по проектированию вызывает секретарь комиссии. Иду. Председатель комиссии говорит: мы учли ваше положение. Вас оставляют в Москве, и вам предлагают на выбор два места: или архитектором в Союздорпроект, или в Проектный институт нефтяной промышленности. Даём вам час на решение. Я побежал к ребятам что-либо узнать об этих институтах. Никто конкретно ничего не знал, но кому-то позвонили и услышали, что Союздорпроект находится на Софийской набережной (напротив Кремля) и это приличный проектный институт. Я вернулся в комиссию и подписал туда распределение архитектором, с окладом 1000 рублей в месяц.

Следующая встреча с органами МГБ, уже в послесталинский период, позволила мне близко познакомиться с их деятельностью, и поскольку она для меня имела серьёзные последствия и была характерна для жизни в Советском Союзе, то может заинтересовать моих читателей. Поэтому расскажу о ней поподробнее.

Наступил 1973 год. Существование государства Израиль и его успешная борьба за независимость способствовали тому, чтобы и советские евреи расправили плечи, а известие о том, что разрешили желающим туда выезжать, некоторым совсем вскружило голову. И одним из первых оказался мой друг по работе в ЦНИИЭП жилища Лёва Балк. Он люто ненавидел советскую власть, и для этого у него были весьма веские основания. Его отец, австрийский социалист Эдуард Балк, приехал в Россию в 1918 году поддержать революцию. Поддержал он её весьма успешно, ибо к 1937 году служил помощником Якова Алксниса, заместителя наркома обороны и командующего Военно-воздушными силами СССР, одним из основателей которых он являлся. Несмотря на то, что Алкснис входил в состав Специального судебного присутствия Верховного Совета СССР, которое в июне 1937 г. приговорило к смертной казни группу военачальников во главе с Тухачевским, и самого Алксниса, и Блюхера, тоже бывшего членом суда, в конце ноября того же года арестовали. Алксниса меньше чем через год расстреляли  – как главаря «латышской фашистской организации» (в 1957 г. он был реабилитирован).

Развязанный Сталиным террор не обошёл и Балка, близкого к Алкснису. Его тоже расстреляли. Его жену, еврейскую революционерку, которая тоже горячо приветствовала Октябрь, отправили в лагерь, а их 11-летнего сына Лёву – в детский дом. Там он оказался не один с такой судьбой, и эта школа выживания выковала его железный характер. Он окончил военное училище к концу войны, но если всех выпустили офицерами, то его, как сына врага народа, – сержантом. Службу он проходил в оккупированной Германии, в советской зоне, это позволило ему через два года демобилизоваться. И как демобилизованного солдата его приняли в Московский университет, куда евреев старались не брать. Там он окончил юридический факультет как раз в разгар антисионистской кампании. Естественно, его нигде не брали на работу, и он (со скандалом, с помощью Московского комитета КПСС) устроился сметчиком в строительной организации.

К тому времени, как мы с ним познакомились, он сменил не одно место работы, а поскольку он был умница и отлично разбирался в строительстве, то сначала успешно работал в техотделе ЦНИИЭП жилища, а затем его выдвинули там на должность заведующего патентным отделом. Его у нас уважали, но считали скандалистом, потому что он ни в одном спорном случае с начальством или даже с партийной организацией не шёл на уступки, а, прекрасно зная законы, шёл на конфликт – и всегда выигрывал. Я приведу только один из случаев, но он всколыхнул весь институт и прибавил ему авторитета. Лёва заболел, а поскольку он жил один, то его отправили в больницу. Там его поместили в инфекционное отделение, но затем определили простой грипп. Когда это обнаружилось, Лёва попросил перевести его из инфекционного отделения, ему отказали, и он самовольно покинул больницу. Врачи не признали своей ошибки, отказались оформить ему бюллетень и накатали на него «телегу» в институт. И наши профначальники стали на сторону больницы. Лёва написал в ЦК профсоюзов, что, вместо защиты прав работника, они стали на сторону их нарушителей. И, что всех поразило, ЦК профсоюзов поддержал его. Большинство потребовало провести открытое профсоюзное собрание, где этот вопрос был вынесен на обсуждение, и коллектив тоже стал на сторону Балка. Вследствие этого на следующих выборах, через год, этих профбоссов не избрали, и это очень подняло Лёвкин престиж. Случались конфликты у него и по работе, когда он отклонял заявки на патенты, находя ранее поданные аналоги. И, когда некоторые подавали жалобы, Центральное патентное бюро поддерживало Балка.

Дружить с ним мне было интересно, ибо у него на всё было собственное мнение, и он его не стесняясь отстаивал, будь то спор с приятелями или с начальством. В этом мы оказывались союзниками, но если другие меня за это частенько упрекали, то Лёва всячески поддерживал. Мы оба считали, что конформизм и примиренчество приводят к беспринципности и непорядочности. Поддерживать то, что противоречит совести, не только в политике или в быту, но, главное, в твоей практической работе, я вслед за ним стал считать недостойным себя – как человека, гражданина и специалиста. И если раньше я проявлял такую позицию с осторожностью, то теперь борьба за справедливость и правду стала моим кредо.

Так вот, этот Лёва Балк наконец женился, когда его очередная подружка Жоза подарила ему сына. Лёва не смог устоять (в первом браке у него была дочь) и завёл семью. Для этого он купил квартиру в нашем кооперативном доме, невдалеке от института, в парке Дубки. До этого у него была комната в коммунальной квартире возле той станции электрички, куда я приезжал на работу. Лёва обычно меня ждал, и мы вместе шли в институт. Иногда успевали не только обсудить все политические проблемы, но и разругаться, если наши мнения не совпадали. Потом, к обеду, он приходил ко мне в отдел и говорил: «Ну ладно, Вить, я погорячился, пошли перекусить».

Самые большие разногласия были у нас по поводу Израиля и еврейского вопроса. Я считал, что русские евреи должны бороться за полное равноправие, против любой дискриминации, особенно государственной. Гордиться своим еврейством, а не стыдиться его, и поэтому поддерживать государство Израиль, но политически и морально, не покидая своей родины. А Балк считал, что в России антисемитизм родовое явление, он заложен в генах, почти так же, как у поляков и украинцев, – просто у русской интеллигенции он не агрессивен. Создание СССР показало, что национальную политику социальными мерами переделать невозможно. Интернационализм – это далёкое будущее в высокоцивилизованном обществе, а пока в мире национализм и расизм. И в России он ничем не лучше, чем в Индии или Турции. Поэтому надо отсюда перебираться евреям, лучше всего в США, Канаду или Западную Европу, где антисемитизма меньше всего, а Израиль пока может служить перевалочным пунктом. И, по его мнению, его очередь подходит.

Действительно, из нашего института, после бухгалтерши, уехал наш общий друг Миля Клеер. И Лёва Балк стал готовиться к отъезду, но не в Израиль, как они, а в США или Канаду. Для этого ему нужно было в совершенстве овладеть английским языком. Лёвка немного говорил по-немецки (служил в Германии после войны), а вот английский знал в пределах вузовской программы: в основном читал спецлитературу. Он оставил патентное бюро и перешёл на должность переводчика в иностранный отдел к Коссаковскому, одному из самых светлых людей в ЦНИИЭП жилища. И Лёва договорился с ним, что пять часов в день он будет отдавать работе (переводам отобранных статей из иностранной прессы для наших специалистов или для специальных сборников), а три часа – совершенствованию английского. И место он себе нашёл в читальном зале центральной библиотеки Академии строительства и архитектуры, которая находилась в нашем здании, на втором этаже.

Совершенствовать свой разговорный английский он ходил на Красную площадь или к гостинице «Метрополь», где постоянно ходили английские туристические группы. Он подходил к ним и, улучив момент, когда они переходили от одного объекта к другому, затевал разговор, советовал посмотреть в Москве то и другое. И если сначала его не очень понимали, то через пару месяцев его уже принимали за английского эмигранта. Однажды он прибежал ко мне в отдел не в обеденное время, явно взволнованный: «Витя, слушай. Я сейчас прочитал в “Санди таймс” очень интересную заметку. Корреспондент рассказывает, как он побывал в одном небольшом городке на границе США и Канады. В городке проживает около 100 тысяч человек, граница проходит по реке, разрезая город примерно пополам. Граница символическая, люди по мосту переходят выпить пива или посмотреть кино. Но вот что самое интересное: в год на половине города, что находится в США, примерно 100 убийств, а на половине, что в Канаде – всего два! В пятьдесят раз меньше. Значит, в Штатах во много раз чаще хватаются за пистолет или нож, чем в соседней Канаде». И Лёвка заканчивает: «Надо ехать в Канаду!».

Решил – и начал собирать документы. К этому времени его жена Жоза родила ему и дочку Катю, и Лёвка стал считать, что именно ради детей они и должны ехать. Но его тёща была решительно против, поэтому пришлось оформление делать тайно, чтобы она не догадалась.

Но вот разрешение матери Лёве надо было получить обязательно. Он был её единственным кормильцем, и обойти её он не мог. После реабилитации его расстрелянного отца её тоже реабилитировали, и выделили ей отдельную однокомнатную квартиру и маленькую пенсию (у неё почти не было трудового стажа). И эта старая революционерка решительно была против отъезда сына из Советского Союза. Лёвка подключил меня, и мы вместе пытались её уговорить. Но она стояла на своём: «Твой отец перевернулся бы в гробу, если бы его сын уехал в буржуазную страну. Он жертвовал жизнью, чтобы здесь был коммунизм, а ты предаёшь его идеалы. Я себе никогда не прощу, если мой сын станет эмигрантом!». Несмотря на все наши доводы, она была непоколебима. Невзгоды, тюрьма, лагерь не только не поколебали её уверенности в правоте дела их молодости, а, наоборот, закалили. Мы ушли ни с чем. Но решение всё же нашлось. Мы решили, что Лёвка в документах вместо фамилии своей матери укажет фамилию моей, которая умерла пять лет тому назад. Фамилия его матери была Дехтярь, а не Балк, у евреев это обычно (моя жена Софа, с которой я живу уже больше шестидесяти лет, носит свою девичью, а не мою фамилию). Так и сделали. Документы были приняты и быстро оформлены. Никто в ОВИРе на это не обратил внимания.

Лёвка получил загранпаспорта, продал свою кооперативную квартиру и стал готовиться к отъезду. Уволился с работы. Дети с Жозой уехали на дачу. Мы с Софой до этого приехали к ним проститься. При нас Лёвка требовал, чтобы Жоза тоже учила английский (он говорил, что она даже не сможет спросить, где туалет). А она отнекивалась своей занятостью с маленькими детьми (сыну Саше было четыре года, а дочери Кате всего полгода). Лёвка уже заказал билеты до Вены, где делают пересадку или в Израиль, или в Италию, а уж оттуда, после получения визы, в США или Канаду.

Как вдруг (это было 15 августа 1973 года) Лёвка рано утром приезжает ко мне домой на такси и объявляет: «Витька! Катастрофа! Жозина мать что-то заподозрила и сама пошла в ОВИР, где узнала, что её дочери с мужем выдали документы на выезд. Она подняла скандал: как вы разрешили им уехать, когда и я против, и Лёвкина мать против! Там удивились: какая Лёвкина мать? Она же уже умерла. Тёща отвечает: «Как умерла! Я два часа назад была у неё дома, она даже не болеет». Лёве тут же позвонили из ОВИРа, заявив, что у него не в порядке документы и он должен явиться со всеми документами к ним. Лёвка всё понял, но сделал вид, что не понимает, в чём дело, и договорился, что явится к ним завтра, в первой половине дня. Он не растерялся и решил рискнуть. Приехал ко мне за поддержкой.

Я позвонил своему начальнику Жене Кавину домой и договорился, что приду на работу позже: у меня срочные домашние дела. И мы с Лёвой поехали, поймав такси, в центральную кассу Аэрофлота у парка культуры им. Горького. Подошли к окошку, и Лёва, протянув оплаченный заказ на билеты (на две недели вперёд), спросил, можно ли поменять билеты на завтра: мол, у меня изменились условия, и я должен улететь как можно раньше. Сотрудница куда-то позвонила, что-то посмотрела в своих бумагах и говорит: да, можно, на первый утренний рейс завтра.

Лёвка попросил заказ переоформить, и через пять минут билеты на завтра были у него в руках. Опять на такси Лёвка помчался на дачу за женой и детьми, а меня по пути подбросил к работе. После работы я хотел пойти к нему, чем-нибудь помочь, но он сказал, что сейчас не надо. Он благополучно привёз детей и Жозу с дачи – под предлогом, что малышку завтра утром надо показать в поликлинике, мол, врач позвонила ему домой, и тёща ничего не заподозрила. Но он надеется, что я приду их проводить завтра утром.

И действительно, на следующий день, к семи утра, и я, и  Оскар Гольдштерн, его друг, знаменитый адвокат, приехали к ним. И в том такси, на котором я приехал, мы все поехали в аэропорт. По пути Лёва, как он мне и обещал, вышел из машины и опустил в почтовый ящик письмо на моё имя. В нём он просил у меня прощения, что, когда он был у меня дома, то без спроса взял свидетельство о смерти моей матери, – мол, него было безвыходное положение, и он просит меня понять и простить его. Он, как юрист, попытался снять с меня ответственность за подлог.

В аэропорту Лёвка очень боялся, что сотрудница ОВИРа, которая обрабатывала его документы и с которой говорила его тёща, позвонит на таможню и заблокирует ему выезд. Но обошлось, их документы и билеты на утренний рейс благополучно оформили, и, когда объявили посадку, мы с Оскаром их всех обняли и поцеловали, как будто больше не увидимся. Мы не знали тогда, что времена изменятся и мы ещё встретимся, что я буду гостить у них под Вашингтоном, а с их дочерью Катей встретимся в Израиле, и не раз.

Мы подождали взлёта самолёта и, когда убедились, что они улетели, облегчённо вздохнули. Уже в Москве Оскар засомневался, а так ли была велика опасность и не порол ли Лёвка горячку. Лёвка на всякий случай дал Оскару телефон сотрудницы ОВИРа. Он предусматривал и плохой вариант. Если им не удастся улететь, то Оскар как известный адвокат попытается им помочь. Оскар позвонил ей, она оказалась на месте, и он, представившись Балком, сказал, что у него заболела дочь и он не может сейчас к ней подъехать, и поинтересовался, почему он срочно ей понадобился. В ответ она закричала: «Балк, не прикидывайтесь идиотом! Речь идёт о ваших документах. Чтоб вы завтра явились ко мне!».

Оскар повесил трубку телефона-автомата и сказал, что Лёвка молодец: уехал вовремя, ибо если бы начали дело о подлоге, то ему надолго закрыли бы выезд за границу «И дай Бог тебе, чтобы Лёвкино письмо помогло».

На второй день, уезжая на работу, утром нахожу в почтовом ящике Лёвкино письмо. Читаю. Всё как договорились: взял без спроса, просит прощения. На работе быстро освободился и, наконец, пошёл на Левкину покинутую квартиру. Им пришлось так быстро собираться, что в квартире царил хаос. Я начал приводить всё в порядок, в первую очередь книги. Лёвка все их оставил мне, но часть, когда они устроятся, я должен буду переслать ему. Вдруг звонок в дверь. Открываю. Стоят участковый милиционер и женщина в форме (оказалось, капитан, из ОВИРа). Она представилась и спрашивает: «Вы Лев Балк?». Я отвечаю, что Балк с семьёй улетел два дня тому назад в Вену. Она: «Не может быть, я с ним позавчера утром            говорила по телефону, и он обещал вчера ко мне приехать, но обманул». Я: «Но Балк с семьёй действительно уехал в Вену, я сам его провожал в аэропорту». Она: «А кто вы?». Я представляюсь, она обрадовалась: «Вы мне тоже нужны». Говорю: «Я всё знаю. Лёва написал мне письмо, я утром его получил. Он признался, что взял свидетельство моей умершей матери без спроса и просит у меня прощения». – «А где письмо?» – «У меня на работе.» – «Можете показать?» – «Да, моя работа рядом». – «У нас машина. А что вы здесь делаете?» – «Лёва оставил мне доверенность. Она тоже на работе. Эту квартиру он продал. Мебель я отвезу его матери, кое-что раздам его друзьям, книги – себе».

Она поблагодарила участкового. Мы с ней на её машине подъехали к Академии, и я вынес ей доверенность и письмо. Она всё внимательно прочла, а потом говорит: «Вы можете мне на время дать это письмо? Я должна показать его моему начальству, ибо с вашим другом у нас скандал. И к вам у нас ещё будут вопросы. Дайте ваш телефон… До свидания». И она уехала. Действительно, через неделю мне звонят и просят прийти в приёмную КГБ на Кузнецкий мост, где со мной хотят поговорить. Завтра, в 10 часов утра. Приезжаю, подхожу к дежурному, показываю паспорт. Он куда-то звонит, и через пару минут ко мне выходит капитан и приглашает меня пройти с ним.

Входим в просторный кабинет, он любезно предлагает мне сесть, затем представляется: «Капитан Морозов Александр Васильевич. Мне поручено выяснить все обстоятельства этого прискорбного происшествия. А о том, как еврей бросает свою родную мать, а за неё выдаёт мать своего друга, мы хотим опубликовать статью в центральной печати». Я ему отвечаю: «Слушайте, капитан, в таком тоне у нас никакого разговора не получится. Письмо Балка у вас, вы его читали?» – «А мы не верим, что вы были не в курсе». – «Это ваша версия, а письмо – это достоверный факт, и юридически ко мне не может быть никаких претензий. Ну а если вы опубликуете это в газете, мне придётся пересмотреть своё отрицательное отношение к выезду из СССР. Если у вас нет досье на меня и вы обо мне ничего не знаете, то я коротко вам сообщаю: я офицер-фронтовик, главный архитектор отдела. Сейчас многие евреи обеспокоены обострением антисемитизма, они повсеместно собираются и активно дискутируют, как на это реагировать. Существует альтернатива: или оставаться и бороться за свои права здесь, или уезжать. Первых презрительно именуют ассимилянтами. Так вот, я, к вашему сведенью, принадлежу именно к ним. Я не отказываюсь от своего еврейства, но хочу быть полноправным гражданином здесь, на своей родине. И я уверен, что в донесениях ваших агентов это определённо отмечено…». Он сменил тон, и мы продолжали беседу уже мирно.

И я ему говорю: «Вы, капитан, доложите своему начальству, что вместо предъявленных мне обвинений они должны меня благодарить. Вот вы, представитель государственных органов, хотите иметь среди советских подданных тех, кто люто ненавидит это государство? Я уверен, что не хотите. А вот Лев Балк был именно таким. И у него были для этого основания. Его отца, который приехал в Россию делать революцию, дослужился до помощника командующего Военно-воздушными силами, в 38-ом году без вины расстреляли (сейчас он реабилитирован), мать арестовали, а самого Лёвку отдали в детский дом. Потом он окончил военное училище, но, если всех выпустили офицерами, его, как сына врага народа, сержантом. Затем он блестяще окончил юрфак МГУ, но нигде не мог устроиться по специальности и работал у нас переводчиком. Никаких перспектив у него не было. И он здесь всё ненавидел. И вам нужен такой гражданин? Хорошо, что он никак не проявлял свои чувства, но я-то знал об этом. И скажите мне спасибо, что я помог ему уехать».

Он отвечает: «Ну, вы блестящий полемист. Но он всё-таки мать бросил». – «Нет, мы с ним договорились, я буду ей помогать ежемесячно. А его приличную мебель я на днях отвезу ей. Вот она действительно старая народоволка, её не сломили никакие репрессии. Она и сама не хотела уезжать, он ей предлагал, и ему не давала разрешения. Я этому был свидетель». После этого беседа закончилась совсем мирно. Речи о статье в газете уже не было. Но письма Балка капитан мне не отдал, а, сказав, что мы ещё увидимся, попросил у меня домашний телефон. Прошло недели три, и он позвонил мне домой, вечером. Попросил меня встретиться с ним, но уже не в их офисе, а на скамейке Александровского сада, у Кремля.

И разговор был совсем не о Балке. Оказалось, что капитан является заместителем начальника отдела или сектора, который занимается еврейскими делами, и его очень интересуют причины, по которым из Союза уезжают вполне успешные советские евреи, даже профессора и крупные специалисты. В наших отношениях был явный подтекст. Мы оба понимали, что я у них на крючке и они могут сильно попортить мне кровь. Поэтому я чётко поставил условие, чтобы на моей работе это происшествие с Балком никак не отразилось. Он обещал и действительно выполнил это обещание. Я это мог легко определить, потому что я в нашем институте был единственным ответственным за сверхсекретную тему, спущенную нам генеральным планом Минобороны страны. Теперь можно её назвать: «Подготовка жилого фонда страны на случай атомного нападения». Меня назначил директор и утвердил госкомитет, я присутствовал на совещаниях, а циркуляры, присылаемые из Генштаба, не делая выписок, я читал в нашем особом отделе. По этой теме в одном из наших отделов были разработаны специальные шторы на окна (из особой плёнки), но так и остались в проекте. Так вот, я понимал, что если бы КГБ только намекнул о недоверии ко мне, меня бы немедленно с этой темы сняли. Но меня никто не тронул, хотя моя игра с капитаном продолжалась почти год.

Поскольку я понимал, что капитан, возможно, будет меня вербовать в сексоты, на что я согласия не дам, я хотел ему как-то дать понять, что я порядочный человек, а значит, я не продаюсь. Для этого я рассказал действительную историю, как меня пару лет назад пытался завербовать французский торговый представитель. Я по долгу службы являюсь консультантом финско-советской и франко-советской торговых палат. Как представитель строительной отрасли, консультирую представителей обеих сторон о целесообразности приобретения тех или иных материалов и изделий для внутренней отделки жилых домов (ковров, паркета, линолеума, обоев, плёнок, керамики, различных декоративных изделий и многого другого). И как-то на одной из очередных презентаций во франко-советской торговой палате принимали одного из наших руководителей Внешторга. Я стоял в стороне, но он вдруг бросается ко мне и начинает меня обнимать, и я узнаю в нём друга детства – Александра Замятина. И один из французских консультантов, которого я хорошо знал, решил, что я тоже влиятельный человек, и стал меня настойчиво обхаживать: дарил дорогие подарки – альбом Родена, великого французского скульптора, специально привёз мне из Парижа, приглашал в ресторан. Его зовут Манташев Александр, он потомок известных армянских богачей, которым до революции принадлежали бакинские нефтяные промыслы. Но у нас он такой же консультант, как и я, и такие отношения между нами не приняты. И когда в ресторане он мне стал делать разные комплименты, я ему прямо сказал: «Саша, если вы агент разведки, то напрасно затрачиваете свои усилия. Во-первых, вы ошибочно принимаете меня за очень осведомлённого в государственных делах чиновника, во-вторых, и это главное, я себя считаю порядочным человеком, я не продаюсь, и любое предательство для меня неприемлемо!». Он, конечно, стал отнекиваться, но после этого разговора он меня стал избегать. Недавно, на одном из приёмов, столкнулись мы с ним, раскланялись, но он даже не подошёл, что решительно отличалось от его прежнего поведения, когда он набивался ко мне в друзья.

Я эту историю специально рассказал капитану, чтобы он не вздумал меня вербовать. Но он либо это не понял, либо сознательно игнорировал. Скорее всего, он выполнял возложенное на него поручение начальства (те считают, раз я вляпался, то мне некуда деваться). И действительно, при следующей нашей встрече капитан прямо заявил, что я могу принести нашей стране большую пользу, если начну работать вместе с ними (с органами) против вражеских шпионов, которые могут скрываться под маской помощников советских евреев, страдающих, мол, от дискриминации. И стал развивать эту тему… На это я ему отвечаю (а у меня привычка: если собеседник молодой, как мои дипломники в МАРХИ или как этот капитан, я непроизвольно перехожу на «ты»): «Саша, назначить меня генералом ты не можешь, а быть у вас пешкой и писать доносы на своих приятелей или знакомых – мне совесть не позволяет!». «Что вы, Виктор Петрович, об этом ни слова. Речь идёт о том, что во время дискуссий по еврейскому вопросу вы можете натолкнуться на явного разведчика. Вы умница, у вас нюх, вы сразу поймёте, что этому человеку что-то нужно, что у него что-то иное на уме. Вы заинтересуете его – у вас это прекрасно получается, я сам в этом убедился. И когда он раскроется и вы убедитесь, что это, возможно, вражеский агент, вы сообщаете нам и мы начинаем следить за ним по нашим каналам». – «Ну, для этого совсем не нужно быть вашим сотрудником. Если я наткнусь на шпиона, я и так вам сообщу. А у меня к вашей организации очень негативное отношение, и я себя не могу представить в её рядах». Он отвечает, что сейчас органы совсем другие. Он сам окончил МГУ, вот уже десять лет работает в органах и видит, как меняется обстановка и у нас внутри, и во взаимоотношениях с людьми. «Я вас уверяю, что эта история с Балком в прежние времена не прошла бы для вас так легко. Да и сейчас мы вас не торопим, подумайте на досуге…»

И он стал мне рассказывать, какие люди охотно сотрудничают ними. Не называя имён, он поведал мне, что такие есть и среди писателей, и среди учёных, даже академиков, и военных, и чиновников, совсем не мелких. И он добавил: вот если будете сотрудничать с нами и захотите работать в какой-то технической организации, например, в Париже, то, уверяю вас, мы и это сможем. И не зря многие из ваших специалистов ищут контактов с нами. Просто это не афишируется. Ведь вряд ли для вас секрет, что есть и евреи – наши сотрудники, даже среди тех, кто едет в Израиль. Я злорадно спросил: «Они что, за деньги работают?». Он рассмеялся: «Деньги сейчас стали совсем не главным. Большинство работает не за деньги, а за внимание и поддержку, за помощь при продвижении по службе, за услуги родным. Вот и вы подумайте!».

Я-то ещё раньше всё обдумал и только ждал момента, когда, по-моему, мой отказ от сотрудничества не вызовет особых репрессий. Но наши встречи продолжались, ибо Саша всё более утверждался, что я вот-вот соглашусь. Встречались в сквере, а если была плохая погода – у них (КГБ) были свои номера в гостинице «Москва». Там, в номере на 4-м этаже, можно было и поговорить, и выпить кофе или чаю – водки мне Саша не предлагал. Опасаясь звукозаписи, в номере я был лаконичен. Мы оба уже были на «ты», и он мне даже рассказывал о дискуссиях в Политбюро по еврейскому вопросу. А я его подначивал: мол, ходят слухи, что у нас в Союзе открыли школу по подготовке палестинских террористов и что твоя контора к этому причастна. Он решительно отнекивался, сваливал на армию. Он не лгал.

Сейчас из опубликованных документов известно, что по линии Советской Армии с 1965 г. действовал в Крыму, под Симферополем, так называемый 165-й учебный центр по подготовке иностранных военнослужащих, который уже в 1980 году преобразовали в Симферопольское военное объединённое училище. Через него прошли 18 тысяч боевиков из развивающихся стран. Учили там диверсионной работе, и среди курсантов больше всего было людей Арафата и Саддама.

При одной из встреч я его спрашиваю: «Саша, а ты читал работу Роя Медведева “О евреях в России”? Очень интересная». Он отвечает: «Я о ней слышал. Если у тебя есть, дай на недельку». Я отшучиваюсь: «Тебе дай, а вы потом пришьёте распространение антисоветского самиздата! Хотя могу дать – в обмен: ты мне даёшь на такое-то время третью часть Солженицынского ГУЛАГа, которая сейчас вышла». Саша отвечает: «Не могу. У нас её издали для служебного пользования в 20-ти экземплярах, для ЦК и нашего начальства. Сейчас её читает наш генерал. Пока до меня дойдёт очередь…»

Наконец, спустя более полугода с нашей первой встречи, я решил, что время расставания настало, тянуть дальше бессмысленно. Я не хотел подводить Сашу и написал письмо без адреса, просто в КГБ от такого-то. Я, мол, очень признателен за доверие ко мне с вашей стороны и за лестное предложение сотрудничать, переданное мне капитаном Морозовым А. В. Обдумав его, я вынужден отказаться по причине возраста и полученной на фронте контузии головы. А на вопрос, почему из Союза уезжают вполне успешные евреи, даже профессора и крупные специалисты, я подробно ответил и рассказал, как из-за дискриминации юным евреям трудно поступить в престижные университеты и ещё труднее устроиться на хорошую работу. А среди этих юных евреев есть и сыновья, и дочери или просто родные этих самых успешных евреев, и пока будет дискриминация, будет и «бегство мозгов». И подписался. И опустил в ящик для писем в их приёмной. Ни ответа, ни просто звонка. И никаких конкретных репрессий.

Но я просчитался: последствия потом обнаружились. И вполне серьёзные. Мне закрыли выезд за рубеж. Меня пригласили по моей работе на симпозиум в Лондон в 1975 году, затем через пять лет – на совещание в Хельсинки, где даже намечалось моё выступление. Я подаю документы, прикладываю приглашения – мне без объяснения их возвращают. Когда я в нашем спецотделе спрашиваю, в чём дело, мне в ответ пожимают плечами: органы вас не пропускают, и всё. Завернули мне даже туристический тур по ГДР и Венгрии. Самое обидное, меня не утвердили на должность главного специалиста управления организации строительства и новой техники Госкомитета по гражданскому строительству и архитектуре при Госстрое СССР. На эту должность меня пригласил заместитель начальника управления Виктор Георгиевич Корнилов и рекомендовал Володя, уходивший с этого поста на повышение. Я с ним работал душа в душу, и мне очень хотелось стать совсем независимым специалистом по новой технике. Притом Корнилов, приглашая меня, предупредил: «Петрович, ты у нас беспартийный – я всё согласовал с начальником особого отдела, он тебя знает и дал добро». Но не согласились выше. Там долго помнят «обиду».

Только лет через семь нам с женой разрешили туристическую поездку в Болгарию, да и то с разрешением тянули так долго, что мы не могли поехать с группой с нашей работы и нас присоединили к каким-то заводчанам. Они на нас смотрели с опаской. И только во время поездки (с 6 по 20 октября 1980 г.), когда убедились, что «людьми в штатском» являются две тётеньки из Союза советских женщин, отношение к нам изменилось. Аукнулось даже в начале перестройки. Я подал документы на декабрьский, рождественский круиз вокруг Европы, который возник только с 1986 года. Мою кандидатуру, как фронтовика, утвердил профком, а мне опять отказали. Лапы КГБ… А как же перестройка? Я накатал огромную жалобу председателю ВЦСПС (профсоюзов), чей был круиз. Меня вызвали к начальству, извинились и включили в список на следующий рейс, летом 1987 г., но без жены (я просил за нас обоих). А вот космонавта Елисеева, с которым мы там подружились, пустили с женой… Судя по прессе, сейчас в России органы опять при деле.

Но закончу рассказ о моих отношениях с органами КГБ. К сожалению, дату вспомнить не могу (где-то в начале 80-х), – сижу у себя в отделе, вдруг звонок от секретаря директора: «Виктор Петрович! Подойдите срочно в кабинет директора. С вами хотят поговорить».

Иду, вхожу в кабинет, там в кресле директора сидит мужчина, показывает мне удостоверение работника органов и спрашивает: «Товарищ Гинзбург, вы были на такой-то выставке, в таком-то павильоне, в такой-то фирме ФРГ?». Отвечаю: «Да, был, вёл переговоры…». – «А на каком основании? Ведь вы, как мы поинтересовались, курируете фирмы Финляндии и Франции?» Объясняю: «Да, я их консультирую, но я специалист и интересуюсь всеми новинками в моей сфере деятельности. Кроме того, у меня было конкретное поручение от руководства комитета посетить эту фирму». – «А это было устное поручение?» – «Нет, это была служебная записка». – «Она у вас сохранилась?» – «Да». – «Можете показать эту записку?» – «Она у меня в отделе». – «Покажите её, пожалуйста…»

В записке помощник председателя комитета просил меня посетить такую-то тематическую выставку и осмотреть экспозицию следующих фирм, от которых ему пришли приглашения. Среди фирм значилась и фирма ФРГ.

Работник КГБ прочёл «служебную записку» и стал извиняться: «У нас настороженно относятся к контактам с представителями ФРГ, особенно когда нам стало известно, что вы им оставили и адрес своей работы, и телефон». – «Представители фирмы обещали прислать мне подробные проспекты с описанием их изделий. Их у них тогда не было. Они лишь в устной беседе мне рассказали об этих изделиях. Нас они могут заинтересовать, потому что над аналогичными изделиями из полимеров работают в одной из лабораторий НИИ новых материалов».

Сотрудник КГБ, удовлетворённый, ушёл, а я подумал, что они там в органах явно ищут себе работу. Их шпиономания распространяется на все контакты с иностранцами. Это уже была патология. Ведь надо содействовать развитию культуры и науки России, расцвет которых невозможен без встреч и дискуссий.

Be the first to comment

Leave a Reply

Your email address will not be published.


*