Зинаида Манжилей ПОМНЮ ВСЁ – НИ О ЧЁМ НЕ ЖАЛЕЮ

Зинаида Манжилей родилась в селе Вознесенка, в Таловском районе Воронежской области. Жила и работала в Одессе, с 2001 года живёт в Мигдаль-а-Эмек, Израиль.

 

Родилась я 21 мая 1942 года в скитаниях матери с моим старшим братом в лесах. Отец, Иван Саввович Ткаченко, был вначале с нами, а потом его отправили с группой крестьян гнать скот в советский тыл, так что мы с ним никогда и не встретились. Мать узнала, что беременна мной, уже в лесу, и даже обращалась к бабке, чтобы сделать аборт. Но та отказалась: «Живую душу не загублю». И мать беременная бродила с маленьким сыном и ещё с несколькими людьми по лесам, иногда заходя в деревни, но так и не останавливаясь нигде, поскольку крестьяне боялись приютить еврейку: кто знает, если придут немцы, чем это обернётся.

Как мать справлялась в таких условиях, как вообще выжила – я могу только представить по её немногим рассказам. Однажды, перестилая в землянке мою постель, она обнаружила подо мной змею… Чем питались? Пока было тепло – ягоды, грибы.

Так прошли первые семь месяцев моей жизни. Но наступили холода, те самые ‒ сорокаградусные морозы 1942-го, выжить в лесу уже было просто невозможно. Воронежская область. Зайти в деревню опасно, но всё же была надежда, что немцев там нет. И мама решилась. Это было 24 ноября 1942 года. И тогда же был оформлен документ о моём рождении. В память о моём деде (мамином отце Зисе Герше Лейбовиче) мама назвала меня Зиной, но мой старший брат, которому не нравилось это имя, каким-то образом вмешался в тот момент, и меня записали Лидой. С тех пор и тянется путаница с моим именем.

Найти хоть какое-то место, чтобы там перезимовать, было очень непросто. Так в конце концов добрались мы до хаты, где хозяин всё же согласился нас взять, но пришлось долго убеждать его, что мы не евреи. Когда он, положив руку на плечо моего братика, спросил, как его фамилия, а тот ответил не задумываясь: «Ткаченко!» – хозяин успокоился, даже обрадовался, и впустил нас. На подводе была ещё молодая беременная женщина, но он наотрез отказался помочь ей: «В моей хате жид не ночевал и не будет ночевать!». А как мама уговаривала его! «Вот корова телится ‒ вы же ей хоть соломку подстелите? Пустите её, дядечка!» Ничего не помогло. Он недавно получил похоронку на своего сына и в своём горе винил почему-то евреев.

Так мы дожили до весны, мама устроилась в колхозе, работала, а потом стала собираться домой – на Винничину. Надо сказать, хозяева теперь относились к нам очень тепло. Уговаривали остаться: «будешь нам как дочка». Хозяйка, царство ей небесное, напекла хлеба, собрала нам яиц, сметаны – всё нам дала. И мама всё это взяла на подводу. Там селяне уже договорились, как отправить беженцев домой. А мама благодарила хозяев, как могла. Но никак не могла уйти и не сказать правду о себе, не хотела, чтобы обман так и остался с этими людьми. И уже когда она была за калиткой, то говорит: «Дядечка, за всё вам спасибо! Только не зарекайтесь, что жид не ночевал в вашей хате и ночевать не будет!». Потом я не раз за это маму осуждала: ну зачем? уже уезжали, молчала бы! Но она не могла, она, как и бабушка, за своё еврейство заступалась везде и всегда. Все смеялись, а хозяин, как стал, опершись на калитку, так и стоял, пока подвода не свернула за поворот. Как же это могло случиться? Как же это он прошляпил такое?

По дороге мама очень заболела и попала в больницу. Она не могла ничего делать и сказала моему братику: «Бери Зину и идите в детдом. Только не говорите там, что у вас есть мама, скажите ‒ умерла. А отец погиб на войне. Теперь ты ей и за маму, и за папу».

Мама, Софья Захаровна (Сура Зусьевна). Деревня Климболовка, 1933
И Миша, которому ещё и десяти лет не было, не оставлял меня ни на минуту. Но, как только меня брали в очередной детский дом, – он убегал. А когда узнавал, что детдом переезжает, откуда-то появлялся, уговаривал директора взять его ‒ и снова со мной, на новое место, и снова удирал в город, чтобы прокормиться. Скитался где попало, чем питался и где спал – не знаю. И стали нас пересылать из одного детдома в другой, а мама, когда выздоровела, как-то настигла нас и забрала.

Жить было негде, и кушать нечего. И опять мы попадаем в детдом. Так мы исколесили всю Украину. Наконец нас перевели в детский дом в городе Рава-Русская, на Западной Украине. Это был пограничный город. Чтобы туда проехать, нужен был паспорт. В то время мама работала на Одесской железной дороге, на распилке шпал, в Одессе. И вот она взяла отпуск и поехала нас искать. Киев, Львов – по следам детского дома. Наконец доехала до Равы-Русской, а тут у неё воры просто вырезали боковой карман с деньгами и паспортом. И она со слезами уговорила начальника станции пустить её через погранзону в город ‒ найти детский дом и детей. Начальник разрешил, но с условием, что она вернётся в течение 24 часов, пока он находится на дежурстве. Иначе ей грозил арест как шпионке, с соответствующими последствиями.

Так мама всё-таки нашла детдом. А там ей сказали, что девочка у них, а мальчик потерялся где-то во Львове. Только девочку зовут не Зина, а Лида, как брат меня переименовал. Она попросила показать ей дочь. Но признаться, что она мать ребёнка, боялась: иначе её бы заставили меня забрать. Поэтому мама сказала, что она моя тётка.

Говорят, дети не помнят, что с ними происходит в раннем возрасте. Помнят, ещё как помнят! Нас как раз вели на обед. И тут входит воспитательница (её, как меня, тоже звали Лидия Ивановна). Вот как сейчас это вижу. Значит, на обед идём строем. И тут: «Лидочка, к тебе тётя приехала, идём!». А мама сидит у начальника детдома в кабинете. Такая лавка, как сейчас помню, и заносят меня на руках, и только я её увидела, тут же закричала: «Ой, це ж моя мамочка ріднесенька!»[1]. А я не видела её года три. И мы обе начали плакать, а что ж делать? И директор открывает двери: «Забирайте её, свою дочку!». А мама стала объяснять: «Нет, я не мама, мы просто очень похожи с сестрой! И куда я её заберу?». А он: «Не волнуйте ребёнка! Забирайте её!».

Если у кого-то были родственники, в детдом таких не брали: кормить было нечем. А я ей: «Ой, мама, ты їсточки хочеш?»[2]. Она говорит: «Да». И я бегом в столовую. А там так: вот так сидишь – вот так руки держишь. Если руки не так, отвернулся – всё! Украли хлеб, украли тарелку с супом. И вот я забегаю туда, а там только маленький кусочек хлеба. Хватаю его и бегом обратно, к директору… А мамы нет ‒ мама убежала. И со мной было такое, что думали, не выживу. Месяц была в таком состоянии.

И мама, бедная, приезжает в Одессу. Как она туда добиралась, один Бог знает. И тут её встречает Меламед, директор завода. Видит, в каком она состоянии, и говорит: «Так, чем помочь? что ты хочешь?». А она просит: «Дайте мне билет, в счёт будущего года». А кто даст билет вперёд? А он дал, чтобы она могла нас забрать. И она снова приезжает в Раву-Русскую, теперь забирает меня, и мы едем.

И вот мы вышли во Львове, идём по платформе, и так мама говорит: «Боже наш, боженька! Ну вот ты со мной. А где же наш Мишенька? Где же он ходит?». И вдруг по перрону идёт нам навстречу какое-то несчастье: вот такой кашкет[3]: лица не видно, не то пальто, не то шинель – волочится по полу. И он равняется с нами и вытирает рукавом нос, как только он вытирал, ‒ и до конца жизни была у него эта привычка, до конца жизни рукав был ему носовым платком. И я кричу: «Мама, вот наш Мишка!». И он выглядывает на нас из-под этого кашкета. Иголка в стоге сена! И мама нас обнимает, плачет, в общем – чудо.

И вот мы едем в Одессу. А голод, холод не дают покоя. У меня рот не закрывается, всё время прошу хоть что-нибудь поесть. Поезд останавливается на станции Жмеринка. Там он делал какой-то переход на другую колею. Мама увидела в окно вишневые деревья. Ягод на них не было, но листья были ещё зеленые. И она выскочила, нарвала листьев в передник, чтобы было хоть что-то пожевать детям, и побежала к поезду. А поезд уже тронулся, а ей, чтобы уцепиться за поручни, надо было отпустить подол. И посыпались листики, а маму просто втащили, иначе неизвестно, чем бы это кончилось.

И вот мы в Одессе. Ночевали где придётся, где примут. А по ночам милиция проводила облавы, проверки, и надо было всё время прятаться. Какая-то тётя Оля, еврейка, приютила нас на время. А она работала в аптеке, и у неё были связи везде, и в милиции. Её предупреждали, если намечалась облава, и она прятала нас в уборной, во дворе. Вы знаете эти дворовые уборные… Никогда не забуду, как мы должны были неподвижно стоять в этих заведениях, не издавая ни звука, когда по ногам бегали крысы, и ждать, пока не уйдёт милиция. Хотя маме удавалось меня убедить, что это просто кошки. Было темно: два-три часа ночи.

В другой раз, чтобы уйти от ночной проверки, нам пришлось идти пешком на другой конец города, километров пятнадцать, до заставы. Там жила Олина знакомая, русская женщина, евангелистка. Я очень хорошо помню, как она нас приютила. Там я в первый раз в жизни спала на белой чистой простыне.

Но с детским домом пришлось ещё повстречаться. С мамой случилась беда: упала на ноги шпала, перебила кости, и она попала в больницу. Лежала без сознания три месяца. Когда это случилось, она успела сказать Мише: «Бери Лиду и веди в детский дом». А я кричу: «Мамочка, родненькая, не хочу в детдом!». А она говорит: «Если будем живы, сойдёмся как-нибудь, а там хоть кусок хлеба дадут». И меня сонную завезли на 16-ю станцию. И вот я просыпаюсь ‒ уже лысая, стриженая наголо, в полосатом платье (такие присылали из Америки), и Мишки нет: я в детдоме. Это было в Одессе. Потом был детский дом в селе Широкое, который размещался в бывшем доме польского пана.

Мама вышла из больницы, снова ищет нас. Наконец приезжает в это село Широкое, находит, а возвращаться нам некуда: в Одессе ни кола ни двора. Она решает остаться в Широком и устраивается на работу в колхоз.

И вот она доярка, получает литр молока в неделю. Работала на нескольких работах: дояркой, свинаркой, прачкой, уборщицей, птичницей. Свинарке можно было иногда украсть горсть кукурузы, прачка в детдоме – можно было нас там искупать, и даже с мылом. Уборщица – какие-то наличные деньги. Птичница – обслуживая курятник, можно ночевать в смежной половине хаты, а иногда припрятать яйцо какое. Пять работ. И мы уже как-то помогали: пасли коров, свиней.

И всё было как-то устроено, пока не приехала бабушка из Тернополя. А она внешне типичная еврейка. И вот теперь они узнали, что мы – «жиды». И тут началось. Что они только не делали! Три раза закрывали нам дымоход, чтобы мы отравились. Поджигали сарай, где мы держали корову, ‒ чудом спасли. А можно было услышать и такое: «Завтра в Широком буде свято! Жидів будуть ховати!»[4]. Как мы выживали, один Бог знает.

Мама собирала молоко за неделю, чтобы сделать сыр, и Миша относил его в ведре домой. Однажды сельские пацаны остановили его и бросили в ведро вымазанный в навозе камень. Молоко пришлось вылить. Могли содрать с него штаны посреди улицы, чтобы поглумиться над обрезанным. Они ненавидели его. В школе его определили сразу в четвёртый класс: он умел хорошо читать и считать и был отличник. Это вызывало у них зависть. Ему не давали проходу. Так мы жили и страдали, пока не приехал в село заготовитель Банчик, дядя Саша, еврей из Одессы.

Председатель колхоза, дядька Антон, к нему и обратился, чтобы тот как-то вытащил маму из села: «Сашко, тут у мене якась жидівочка прибилась. Візьми, бо її тут прибьють. Я боюся»[5].

Банчик увидел маму, на вид типичную украинку, и как он был удивлён, когда она стала свободно говорить с ним на идиш! Так мы осенью оказались в Одессе, у дяди Саши, на Треугольном переулке. Но это продолжалось недолго. Мама устроилась на завод, и ночевать нам пришлось в общежитии. Конечно, незаконно. Приходили только на ночь, а утром уходили. Снова пришлось ей придумывать истории про детей, которые находятся у её мамы в деревне (иначе начальник не дал бы ей работы). И снова ночные проверки, милиция. Но наконец ей дали работу дворника при общежитии и выделили подсобку – девять квадратных метров. Там она хранила мётлы, вёдра и прочие инструменты и имела право там спать. Тогда и мы с братишкой могли уже там жить и ночевать, не опасаясь облав и проверок: мама запирала нас снаружи на висячий замок, чтобы никто не догадался. Это было просто счастье. Пусть мы спали в этой каморке, на полу, среди вёдер и шлангов – но это после стольких лет скитаний по чужим углам, ночёвок на вокзалах. До сих пор помню эти вокзальные скамейки со знаком МПС – Министерство путей сообщения. Как мы ждали, пока все разъедутся, чтобы до 4-5 утра можно было как-то подремать, ‒ пока не приходил дежурный и не сгонял нас. Всё же не на земле. А потом бродили по городу.

Но в мире не без добрых людей. Начальник общежития Коростышевский выручил маму: как дворнику, ей выделил уже 16 метров ‒ комнату! И мы были просто счастливы. За это мама стала работать ещё и прачкой, и уборщицей.

У общежития завода имени Январского восстания. Бабушка, Чойбль Нахмановна, в центре. 1956
Приехала наша бабушка, стала у нас жить, пыталась как-то поддержать нас. А что она могла? Покупала, например, лавровый лист на базаре у грузин, делила его на маленькие порции, клала в мешочки и продавала за копейки соседям в общежитии. Если соседи платили. А они иногда просто брали «в долг», который так и не возвращали. Такой был у неё бизнес. Но и это было нарушением закона, и нашлись доносчики. И снова объяснения с начальниками.

Мне, как дочери погибшего, уже давали летом бесплатно пионерский лагерь, и я уже работала ‒ по чужой трудовой книжке (была малолеткой) ‒ в столовой. Когда я находилась в школе, за меня в столовой работала мама. Часть заработка я отдавала владелице этой трудовой книжки. Миша, чтобы иметь право проживать с нами в этом общежитии, начал работать на заводе. Жизнь налаживалась.

Но ждала нашу семью ещё беда. Миша тяжело заболел. В 1952 году была очень холодная зима, а ходил он с работы в тонких парусиновых туфельках, не хотел надевать валенки. Валенки! Ведь мама же шила валенки, тайком, по ночам. Всех вокруг одевала, а Мишка – наотрез: нет, и всё! Вот и заболел он. Молодой, красавец и крепыш – гангрена. С ней он и промучился до конца своих 67-и лет. Просто гнил на глазах. Мама так надеялась, ждала, когда подрастёт помощник…

Теперь она только вздыхала: «Если бы нашлась женщина, чтобы как-то жизнь вдохнуть в него! Я бы ей ноги мыла и воду пила». И женщина нашлась. Вернее, я же её и нашла, работали вместе. Пригласила как-то к нам в гости. Через какое-то время они сошлись с братом и даже родили четверых детей. Несмотря на его инвалидность. Но мира в нашем доме не стало. Невестка открыто издевалась и над бедным Мишкой, и над мамой, и над бабушкой. Одна я ей спуску не давала. Может, отцовская русская кровь здесь дала себя знать.

Я к тому времени была уже второй раз замужем. Первое замужество было в 1961 году. Что за человек был! Хороший, работящий, хозяйственный. Представляете? В те годы ‒ выстроил дом, своя машина. «Видишь, Лидочка (так меня тогда звали), пока я дом не выстрою, жениться не буду!» – так он говорил. А как он уговаривал меня выйти за него! Ходил по пятам, что называется. И вот свадьба, гости, угощение. Неделю гуляли. И тут же – первая ссора. Мама невзлюбила его и высказала это его сестре, а та – брату. И пошло. Так мы прожили вместе полтора года ‒ ни одного дня тихого. Я забеременела сразу. В конце концов возвращаюсь я с грудным ребёнком домой, к маме, к девяностолетней бабушке, к брату-инвалиду ‒ в тесную двухкомнатную квартирку.

И снова нужда. На работу меня не берут. Тощая, вес сорок пять килограммов, померяли давление – низкое, нужно срочно в больницу.

Но тут наступила и светлая полоса. Все эти годы ждал меня другой парень, Аркадий. Следующие пять лет я уже с ним, душа в душу жили. И дочку мою от первого брака любил, как свою. А что же произошло через пять лет? Через пять лет родилась вторая, уже наша общая дочка. И он как запил! Почему? Всё было так хорошо… А потом – заболел сахарным диабетом, и ему ампутировали ногу.

И вот не удивляйтесь: я всё помню, но ни о чём не жалею и ни на кого зла не держу. Наши внуки ‒ от Георгия и от Аркадия ‒ дружат между собой, и я помогаю, чем могу.

 


[1]  Ой, это ж моя мамочка родненькая! (укр.)

[2]  Ой, мама, ты кушать хочешь? (укр.)

[3] Кашкет ‒ фуражка (укр.).

[4]  Завтра в Широком будет праздник. Жидов будут хоронить! (укр.)

[5]  Сашко, тут у меня какая-то жидовочка прибилась. Возьми, а то её тут прибьют. Я боюсь (укр.).

Be the first to comment

Leave a Reply

Your email address will not be published.


*