‒ Что, боже мой, делали бы Ромео и Джульетта, унесённые, скажем, орлом из маленькой повести своих дней и ярко вспыхнувшей юности? Каждый шаг отзывался событием, вокализованным, звучным даже под сводами склепа. А второй, третий план? ‒ виноградник и лес, пустынь монаха, сундук, скрывающий яды на всевозможные случаи, и кипарисовый крест в руке святого отца. Что бы они делали, оставшись без своего Шекспира? Не это ли наше горестное положение?
‒ Ну что ты врёшь? ‒ отвечала Ленка, нервно листая журнал и не глядя на Веньку.
Он уже был у неё за спиной, клал ей на плечо подбородок и стягивал с неё платье, а Ленка сердито листала. Опять кончится головной болью, думала она и сердилась заранее. Её широкое, гладкое, крепкое тело звало к себе сильную жизненность, заслуживало её, а не томительных ласк и сомнительного исхода, которого первым следствием был стук в висках, а потом заступала боль во всей голове. Уж как она и без того сдерживает себя, чтобы не сбросить его и не столкнуть на пол, на пресловутый ковёр, который она слишком уже изучила из-под приспущенных век, пока он путался с её бельём.
Они долго лежат под простынёй, он незаметно скучает, а она говорит как бы мечтательно:
‒ Веньк, давай разбежимся.
Этого Венька не принимает всерьёз, потому что его чарует её милый, наполненный голос и это произношение с чудной редукцией окончания. Он в ответ её называет Ленк, будто дразнит, а на самом деле ласкает, но, кажется, она этого вовсе не замечает. В наших краях окончания выговаривают до конца, как исполняют неписаную повинность провинциалов, а нет этой широкой северной лёгкости. И у них фразеология не в пример богаче. Вот Ленка сказала: «Не вдруг соберёшься» ‒ и как он запомнил это «не вдруг»! И сам норовил ввернуть, где придётся. После близости, как бы она ни сложилась, нельзя говорить «разбежимся», ведь не собаки же мы.
Но как Ленка была права, ‒ подумает он спустя годы, ‒ и как, в сущности, оберегала себя и его от несчастных затянутых отношений. Были пролиты слёзы во время прощания, и довольно обильные, но наутро затем её ждала вольная, крепкая жизнь, и ветер ей освежал лицо, когда она шла на работу, и она пришла свежей, как холодные мартовские цветы, которые уже продавали на улице, ‒ розовой и весёлой. Ленка любила и знала моменты освобождения. Ради них, говорила она себе, стоило даже запутаться на какое-то время. Но пора пришла ‒ она влюбилась в совершенно ей подходящего человека. Пёстрое прошлое то забывалось, то улыбалось румяной улыбкой её родившейся дочки или нитками мулине в рабочей корзинке на подоконнике, под лучом солнца, как откуда-то дальний привет. Они с дочкой были два прелестные существа, практически неотделимые друг от друга, как она писала подруге.
Всё-таки, думает Венька, нельзя было так говорить. В постели они лежали голова к голове, а так он был выше неё на голову плюс кудрявая шевелюра, которая, разрастаясь, валилась набок. Тогда он шёл стричься и выслушивал от парикмахера, что если так запускают волосы, то мастеру это двойная или тройная работа. Безденежье было сплошное. Возвращаясь с работы, идя лучшими улицами, он прикидывал, можно ли завернуть в кафе на ступеньках, есть ли в кармане такая монета, которую он ассигнует сегодня на маленькое эспрессо. Часто ответом было суровое нет. Разоряли и сигареты. Каблуки быстро сбивались из-за его походки, носками врозь. Вообще диспропорция ощущалась между существом жизни, её процветанием, особенной прелестью природы, так поминутно, чудесно живущей, ‒ и теснотой быта. Хотелось от этого отряхнуться, ведь какие снѐги валились, какие цветы! На фризах старых домов тянулись лепные гирлянды, мокли кариатиды: красота и история были одно и то же, и ты заодно со временем. Читали стихи, покупали книги, любовно их держали в руках. У нас не помнится, чтобы говорили «разбежимся», но там, откуда приехала Ленка, видимо, так говорили и разбегались ‒ по сторонам, быстро. Он знал её неровные зубы (зато крепкие и здоровые), неровные ноги. Но дева Севера свежа среди снегов, и она ещё норовила сказаться в пушистой шерстяной шапке, заиндевелой над розовым лбом. Ну что тут рассказывать?
Не потому ли Венька ещё вспоминает о Ленке, хотя прошло столько лет? А сколько? Нет, он не знает. Давным-давно он живёт с Лизкой. Среди множества книг, безмерно себе удивляясь, не понимая себя, он взял Лизкины ручки в свои, а она, обезьянка с большими, как блюдца, глазами, сразу к нему прильнула. Лизка была тихой библиотекаршей с густо накрашенными ресницами, и немедленно по утрам она стала превращаться в старушку. Днём это меньше сказывалось, когда она обволакивала себя сигаретным дымом. А утром они садятся рядышком на диван, рука в руку, и бесконечно, и долго читают стихи: пол-утра, целое утро, если Веньке не надо на службу. Он поёт в церкви. Регент приезжает на велосипеде издалека, длинный, сухой и свежий. А Венька стал в эмиграции окончательно неспортивным, раздался, заматерел. Он едет в метро, потом идёт пару кварталов пешком, рассматривая витрины, которые то и дело обновляют, охотно читает объявления, интересуется скидками. Он прилично освоил язык, лучше Лизки, которая всё сидит дома. Лизка мало выходит и мало хозяйничает, она книжная мышь, а Венька снуёт по хозяйству и ездит на службу, неутомимо ходит, интересуется массой вещей.
Ведь это такой, надо признаться, город, где чего только нет. Он лежит на розе путей: воздушных, и водных, и прочих, и исторических; он место притяжения, имя его притягательно. Гость остановится посреди улицы, распахнёт руки и воскликнет: «Я в N!». Пусть ему будет светло, хорошо, ведь он достиг чего-то волшебного. Бойкие часы жизни вечером затихают рано, и в городе не шумят. Немота спускается с неба, добросовестно, густо забранного облаками, так что самолёты, сверху ныряя в их толщу, выныривают у самой земли и садятся без лишнего шума. Лизка спит, как засунутая под одеяло тряпица. Венька сидит на краю кровати, смотрит на свои ноги, хожалые, на ковре и говорит себе какие-то слова, слишком личные, непонятные самому. Он поднимает глаза и в дверях видит Ленку. И она его тоже видит и протягивает к нему руки, сведённые вместе ладошками, и говорит: «Мы совершенно чужие». Он тоже ей должен что-то сказать, повиниться. Но в чём, бога ради? И разве она не счастлива и не довольна? Но у Веньки тайное знание, подобное сквозняку из подвала, в котором зимой прорастает картошка. Оно противоречит наземному порядку вещей, но соответствует сновидениям, и чему ещё оно соответствует? Можно спросить у Лизки. Если её разбудить, она не испугается и не удивится, сядет в кровати и будет смотреть неподвижно куда-то на кухню, потом нашарит ногами туфли, встанет и нахлобучит халат, будет ходить и курить, могут услышать соседи.
А их всё беспокоит. Движение стула надо предусмотреть, не дай бог уронить кофейную банку на кухне. Сосед работает на тепловозе, а может быть, на электростанции, ‒ во всяком случае, он и его подруга дорожат своим сном. Иногда ночью он уезжает. Слышно шуршание непонятного свойства, кот в изножье кровати поводит ухом, а это спускается лифт. В конце концов ничего Лизка не скажет и заберётся обратно под одеяло, но, думает Венька, она отбыла с его поручением. Наутро, когда они сядут читать стихи, Лизка схватит его руку и будет держать на протяжении первых стихов ‒ это в залог того, что она помнит, зачем он её разбудил ночью. Он хочет ещё что-то добавить к тому, но она угадывает его намерение, предотвращает, быстро закрыв ему рот рукой. И дальше жужжат стихи. Они тише кота, и у них так же задрано ухо. Когда колдуют, нельзя рассуждать. «Вот и не надо», ‒ между чтением, скороговоркой, бормочет Лизка. Венька один со своим тайным знанием. Ну, рассуждает он, всегда так и было, и хорошо молча слушать. «Ты-то чего молчишь?». ‒ «Я-то? Себе на уме». ‒ «Ну, Венька!», ‒ скажут с неодобрением.
Вот он собирается уходить и шнурует ботинки в прихожей, а он полюбил хорошую обувь. В обувных магазинах его приветствуют с бескорыстным доверием, with smiling confidence, так сказать, хотя не часто же он покупает, ‒ но говорят, что если он заглянет с утра, то в этот день быть хорошей торговле. К нему норовят прикоснуться, как к большой красивой собаке, погладить хотя бы его рукав. Он смотрит на полки, забирая в большую ладонь нижнюю часть лица, а к нему на правах малой планеты приближается молодой Том, продавец. Дружбу просто посеять и нетрудно распространять, переходя с места на место, из одного магазина в другой (так зверь на своей шерсти разносит репейник и семена других жизнелюбивых растений). В рыжей бороде Бенджамена капли влаги ‒ искры зимы, штаны заправлены в ботинки, к ботинку прилип красный листок осины, шарф нашёл своё место на его широком плече.
Снег налетает на город с бурным усердием, красиво летит, но размокает и уступает место дождю. Венька прилежно слушает сводки погоды. Лизке это не надо, она ходит дома, нога её так мала, что мудрено найти подходящую обувь. Она в халате выходит из ванной, как маленький капуцин: из-под капюшона остренький профиль, и видно, она птичьего рода. Венька склоняется и забирает Лизкину лапку в свою ладонь, торчит один большой палец, она им шевелит. «Наш Лизочек так уж мал, так уж мал», ‒ поёт Венька над её головой, и не съел бы её кот, прости господи. Она страстно жжёт спички на кухне и поджигает карточный домик, поэтому Венька следит, чтобы перед его уходом она отвела душу у него на глазах. Проветрив кухню, он уходит уже на полдня. Помнить о малых сих, наказывает себе Венька, чувствуя себя как бы отцом небесным. Ему застенчиво улыбается прыщавый молодой Том, но этого вот не надо, и он насупливает рыжие брови. А так он хорош нестерпимо, и от него свежей волной идёт лесной дух: это одеколон, которым он орошает лицо и шею. Том поглощён любовью, он процветает вблизи Бенджамена. Его чувство подобно не сознающей себя погоде, её воздушности, влаге, и оно прилегает к лицу возлюбленного, пробирается к коже его груди, и Венька не знает, как обходиться с нескрываемым чувством Тома. Жаль, Венька не пишет музыки (а как этого не хватает), но когда он поёт, то бывает, регент задерживает на нём своё ухо со счастливым недоумением: ему приходит на ум, что Бенджамен слышит Бога. Кто отвечает за наши странные мысли? Кто в особенности за них отвечает, когда мы одиноки?
От службы Венька идёт в одну отдалённую церковь. Он ходит туда ради фресок, так как видит, что их не навещают, а кто приходит, обводит их взглядом, как бы сметающим паутину, и опускается ниже, к покровам и золоту. Служитель там сумасшедший, он говорит: «Мне тысяча двести лет, и у меня, как совершенно понятно, выветрилось сочувствие к людям, нет вот на столько». Ему незачем отвечать, он и не ждёт, чтобы ему отвечали. Он говорит, что боится пережить своих детей и неизбежно их переживает, но детей у него нет, чепуха. Его нерождённые ангелы аукаются вокруг его головы, он слышит их голоса и ворчит. Детей наберётся с десяток на сводах и парусах церкви, и не эти ли путти мучают старика ложным воспоминанием?
Всех осмотрев и сочинив для красы, что он выносит на радужке своих глаз своды и паруса ‒ всё цветное и пёстрое воинство, совершенно забытое, поскольку отцы-художники неизвестны, он выходит на улицу. «А уж в какую безвестность отправляюсь я сам, не оставив своих примет. Вот у меня на ветру слезится всегда левый глаз, это моя примета, и её тоже не будет». В оставленной церкви он знает такую колонну, став за которой можно запеть негромким, но слышным везде и поразительным голосом.
Домой он возвращается парком, недолго сидит на скамье: на вечернем холоде не засидишься. К ней спинкой примкнута другая, и двое там не спеша философствуют. Ведь это, надо сказать, такой ещё город, где слух разбирает давно говорённые речи и слышит музыку возле пожарной стены, где раньше был павильон, а слезящийся глаз видит тяжёлую карусель с детишками в капорах и на реке гружённые дровами лодки. «Мы, ‒ рассуждает один, а другой поддакивает, как утка, ‒ мы как функция, только решить, какая. Смотрите, ‒ он тростью скребёт на песке, ‒ в математике всё идёт хорошо, и не та ли это страна, о которой спрашивал Кандид? Не стоило далеко искать, и мы не умрём». ‒ «А я?» ‒ спросил Венька и обернулся. Притихли. Ах, какое ты разговорчивое, одиночество.
Рассказ хорош, хотя трудночитаем. Венька может считаться номинальным главным героем. Хотя от него трудно отделаться: он затмевает пейзаж, он лишает страну пребывания имени, а своих дам – судьбы. Он назойливо лезет в кадр, пока читатель пытается навеcти на резкость советский фотоаппарат, через видоискатель которого рассматривается западный город. Досада по окончании чтения – возможно и есть главная добыча читателя. Редуцированы не только окончания имён, но и сюжет (отсутствует). А вот сам текст хорош, подчёркнуто изящен, аристократически бессмыслен.
Саша, написано прекрасно. Спасибо. Это вообще обо всех и ни о ком. Больше похоже на стихотворение.
Прочла рассказ на одном дыхании, с интересом и удовольствием. Нравятся стройность и динамичность не распадающегося на куски повествования.
Если попробовать условно классифицировать рассказы автора на “те и эти”, о той жизни и об этой, на грустные, простодушно-лирические, о “вечном” и фэнтези, то этот рассказ – “для взрослых” и о взрослых… В перипетиях, связывающих героев, в их портретах нет ничего “придуманного”, они живые и естественные. И хотя, не скрою, весы чуточку перевешивают в лучшую сторону рассказа – пейзаж, город, парк – вспоминаются известные строчки А. Вертинского, но на новый лад: И залезли мне в сердце Ленк с Венькой, как котята в чужую кровать…
Для автора давно изготовлена шапочка с вышитой на ней надписью “МАСТЕР”: остаётся только надеть её чуть набок и носить. Спасибо.
Саша, с удовольствием прочитала рассказ, в котором, по-моему, слова “свежесть, свежий” перекликаются с надеждой. Иначе грустно, безысходно, хотя речь идет о людях молодых еще. Как всегда, очень изысканно, хочется прочувствовать фразу на цвет и вкус…
Кстати, дополнительное удовольствие получила от комментариев. Все люди с литературным вкусом и жилкой, что важно, вас любят.
P.S. А шапочку, Мастер, носите. Вам пойдет.