Мы завершаем публикацию очерков Анны Перельман, вошедших во вторую книгу нашего альманаха “Время вспоминать”. Фотография СПб Эдуарда Дудика. Напоминаем нашим читателям, что в редакцию поступают материалы для 4-й книги. Рады сообщить, что наши авторы оказали материальную поддержку в субсидировании электронного издания (в формате epub) 3-й книги и в ближайшее время она появится на полке интернет-магазина сайта.
Мы намерены расширить издание электронных книг. Это эффективное современное решение для любого автора. Мы также рекомендуем комплексное издание: ограниченный бумажный тираж и, параллельно, издание книги в электронном формате (epub). Электронная книга поступает на книжную полку нашего интернет-магазина и становится доступной для массовой читательской аудитории.
Она неторопливо шла от Некрасовского рынка по Лиговке в сторону Невского. В этом, очень родном для неё, районе в последние годы она бывала очень редко и сейчас попала сюда тоже почти случайно. Заодно уж решила заглянуть на рынок, который, рискуя быть непонятой, упрямо продолжала называть Мальцевским: новое его название – Некрасовский – резало слух. Ничего не купив, она шла налегке, что случалось не часто. Она ничего не купила на рынке, потому что цены на красивую молочно-белую телятину, которой так хотелось побаловать семью, оказались запредельными.
На улице было людно, чувствовалось приближение праздника. У одних в руках желтели метёлки мимозы, у других из сумок гордо выглядывали красные головки тюльпанов. Чистое, без единого облачка, небо, какое бывает у нас лишь в самом начале весны, пронзительно голубело. Освещённые солнцем, обычно грязноватые, фасады Лиговки выглядели свежевыкрашенными. Даже скользкая снежная каша под ногами ничуть не портила этот славный денёк.
Она ускорила шаг и пошла, как ей казалась, бодрой, упругой походкой. Щурясь навстречу тёплому уже солнцу и поглядывая на оживлённые лица проходивших мимо женщин, она неожиданно заметила, что все они, ну буквально все, моложе её, и намного моложе. И вдруг подумала, что эти её землячки никогда не видели и не могли себе представить улицу и площадь, где она сейчас проходила, другими ‒ не такими, какие они сейчас: залитые асфальтом, с нарядным стеклянным фасадом концертного зала слева.
Ей так ясно представился иной облик этой улицы, что, повернувшись лицом к блестящему на солнце фасаду, она даже остановилась.
День тогда был такой же сияющий, только яростно холодный. Булыжник площади завален снегом. На месте концертного зала, за чёрной штриховкой обнажённых лиственниц, громоздится желтовато-бурый массив Греческой церкви, а позади, за её приплюснутым чёрным куполом с тоненьким лучиком креста, виднеется угловой дом на Седьмой Советской, красный брандмауэр которого и сейчас возвышается над серой бетонной крышей театральных касс. И дом этот горит! Там, в бывшем Физиотерапевтическом институте, а зимой 1941-го ‒ стационаре для дистрофиков, лежит её умирающий от голода брат Аба. К нему она с матерью и идёт. И вот, дойдя до Невского, примерно до больницы Раухфуса, они, сначала не веря своим глазам, а потом уже совсем отчётливо, видят, что из окон верхних этажей стационара вырываются дым и пламя. Всё здание вроде бы колышется в разогретом воздухе, будто хочет взлететь. Не отрывая глаз от горящего дома, они пытаются бежать, но, как это бывает во сне или при замедленной киносъёмке, двигаются очень медленно. Ведь сил бежать у них нет. Глаз уже различает суетящихся около здания женщин. Наконец они дошли. Пожар, кажется, никто не тушит: наверное, нет воды, ‒ только стараются вытащить людей. На четвёртый этаж, где должен быть Аба, уже не попасть. Кое-кто из «доходяг» ползёт вниз сам. Никто ни о ком ничего не знает.
Говорят, что причиной пожара была «буржуйка». Мешковатые, чёрные, как тюлени на льду, лежат и сидят на снегу дистрофики. Для Сони все они на одно лицо. Брата среди них не видно. Ещё в стационаре, когда за две длинные недели состав шестиместной братниной палаты не единожды сменился, эти гибнущие от голода как бы не имеющие пола люди с одинаково застывшими лунообразными лицами и безучастным выражением глаз были для неё неразличимы. Лишь иногда у некоторых, перед концом, отёк спадал. Как у того, лежавшего рядом с Абой и не расстававшегося с Евангелием ‒ Алексея: раскрылись вдруг серые глаза необычайной пронзительности и глубины. «Держитесь, Аба, мы отсюда обязательно выберемся», – почти до последней минуты говорил он.
В суматохе пожара своей неподвижностью обращал на себя внимание мужчина в ватнике, но без обуви и шапки. Он стоял, прислонившись к стене дома, почти рядом с дверью. Мать чудом признала в нём Абиного соседа по палате и кинулась к нему.
‒ Ваш Клячко плачет, он, кажется, в церкви сидит, – безучастно бросил он.
Сердце сжалось. Представить себе плачущего Абу было невозможно. В церкви они почти сразу нашли его. Он сидел на полу в своей чёрной шинели и белых бурках с накинутым на плечи их домашним зеленым плюшевым пледом. Аба не плакал, он даже пытался одними щёлками глаз изобразить улыбку на опухшем лице. Мать сразу сунула ему крошечный чёрный сухарик и баночку с гороховым супом.
‒ Надо бы санки достать, ‒ сказал он, повернувшись к сестре и судорожно глотая тёпленькую мутноватую гороховую жижицу.
Девочка вернулась на Лиговку, и сразу – почти невероятное везение: навстречу шёл сгорбленный мужчина с порожними санками. Она сбивчиво принялась ему что-то объяснять, но он, тотчас же всё поняв, отдал ей санки. Твердя его адрес, чтобы сегодня же непременно их вернуть, она заспешила обратно к церкви. Мать усадила Абу в санки, укутала его пледом и, выйдя на Лиговку через уже не существующий нынче сквер, они двинулись мимо Гусева переулка (изменившего сейчас своё название). В конце его, на улице Восстания, виднелся заиндевелый фасад её школы. Они обогнули запорошённую снегом груду развалин на месте взорванной перед самой войной Знаменской церкви и, выйдя на Невский, потащились к себе, на Марата.
Сгоревшее здание госпиталя почему-то очень долго не восстанавливали. И каждый раз, уже после окончания войны, идя на работу в Институт туберкулёзa, она старалась не смотреть в ту сторону, чтобы не видеть в провалах окон висящие на железных балках покорёженные рамы металлических кроватей.
Мне известно только одно хорошо сохранившееся изображение моей бабушки Ханны Этель Майстер. Это был большой, вставленный в украшенную бронзой тёмно-зелёную раму фотографический портрет, и принадлежал он старшей сестре мамы, тёте Фане. Висел портрет на почётном месте в её комнате ‒ сначала в Киеве, а потом в Москве. Недавно я с удивлением обнаружила этот портрет в парижской квартире моей кузины Николь. По-видимому, когда её мать в середине 60-х приезжала в Россию, портрет передал ей кто-то из братьев. У моей мамы был лишь маленького размера отпечаток этой фотографии. Теперь он хранится у меня.
Бабушка сфотографирована во весь рост. Её полная фигура, облачённая в длинное светлое платье, пышный шлейф которого картинно лежит на полу, выглядит, пожалуй, даже величественно. На фотографии отчётливо видны плиссированные оборки шлейфа, тонкая ткань, расшитая шёлковыми цветами. В сердцевинках цветов бусины янтаря кажутся почти объёмными. Лицо бабушки серьёзно, чёрные волосы гладко причёсаны, из-под широких бровей ‒ спокойный и уверенный взгляд. Левой рукой она слегка опирается на спинку стула, правой придерживает ридикюль.
Видно, что поза продумана. Чем-то напоминая работы старых мастеров, фотография с одинаковой тщательностью передаёт и лицо, и руки, и платье заказчицы. Для неё, по-видимому, все эти детали были важны. Наряд, в котором сфотографирована бабушка, был привезён из Египта, а столь далёкое путешествие имело свою историю.
Осенью 1910 года только что поступившие в гимназию младшие дети, любимцы семьи Матвей и Розочка, заболели скарлатиной, и у обоих болезнь осложнилась воспалением почек. Все медицинские светила Киева были не в силах помочь: малыши погибали от уремии. И тут бабушка прослышала, что среди «демиевской» (Демиевка – район Киева) бедноты есть какой-то делающий чудеса знахарь. Она решилась отказаться от услуг медицины, разыскала знахаря и привезла его в дом. Этот маленький неказистый мужичонка принёс приспособление, напоминавшее бочку, распиленную вдоль. В днище «бочки» было прорезано отверстие. Сооружение положили на больного ребёнка таким образом, чтобы голова выглядывала из дыры, проделанной в днище. Внутрь были поставлены, кажется, керосиновые лампы. В общем, устроили нечто вроде сауны. Прогревание продолжалось около часа. Ребёнок обливался потом, и ему сразу становилось легче. После того как процедуру повторили несколько раз, дети были спасены.
Исходя из современных представлений, можно сказать, что знахарь действовал гениально просто. С помощью сильного перегрева он резко усиливал работу естественного компенсаторного механизма потоотделения и таким образом помогал организму освободиться от отравляющих его шлаков и существенно уменьшал нагрузку на больной орган – почки. Сейчас медицина имеет для этого специальную аппаратуру.
Когда дети пошли на поправку и к их лечению снова подключились киевские врачи, они рекомендовали бабушке увезти ребятишек в сухой и тёплый климат, что она незамедлительно сделала. Бросив дом и все дела, бабушка на всю зиму уехала с детьми в Каир.
Фотография, сделанная сразу же по возвращении в Киев, представлялась мне последней точкой в этой истории. То, что бабушка сфотографировалась одна, да ещё в таком пышном наряде, как мне кажется, отражало её душевное состояние и как бы говорило, что исполнение материнского долга даёт ей право предстать перед семьёй и остаться в памяти детей в таком торжественном виде.
Ещё одна маленькая фотография бабушки и дедушки, неровно вырезанная торопливой рукой, лежит в моём архиве. Это остатки группового портрета семьи Майстеров, уничтоженного мамой в 1937 году. У мамы не поднялась рука изрезать и выбросить изображение родителей, как она это сделала с остальными изображениями и со многими другими опасными снимками, например, с парижскими фото своей сестры Розочки или с моей школьной фотографией, где я была снята с одноклассником Мишкой Косиором, сыном «врага народа».
Я хорошо помню ту большую семейную фотографию, наклеенную на пожелтевший лист паспарту, ещё с того времени, когда она висела в раме у нас в столовой. Снимок сделан во время пасхальной трапезы, сейдера. На первом плане, во всю длину снимка, накрытый белой скатертью стол. Перед ним на полу полулежат двое младших детей. За столом, посередине, сидит дедушка с раскрытой Агадой, справа от него бабушка, слева любимая дочь Манечка, дальше сыновья, дочери, зятья. За ними стоит молодёжь. Снимок проработан настолько хорошо, что виден висящий позади на стене портрет моей прабабки, полосатый рисунок обоев и, уж конечно, маца и пучки зелени на столе перед дедушкой.
Тонкое лицо деда, обрамлённое седеющей бородкой, спокойно и серьёзно, хотя глаза, поднятые от Агады, чуть улыбаются. Сейчас он продолжит чтение. Взгляд бабушки устремлён в пространство перед ней и слегка вниз, она как бы печально смотрит в себя. Все взрослые мужчины в цилиндрах. В своих чёрных визитках и белоснежных пластронах они выглядят весьма преуспевающими господами. Женщины ‒ в тёмных вечерних туалетах.
Фотография была сделана перед Первой мировой войной, когда семья находилась на вершине благополучия. Родители далеки от старости, дочери достойно выданы замуж, и родились первые внуки. Взрослые сыновья на пороге вступления в самостоятельную жизнь и уверенно смотрят в будущее.
Кто из них мог тогда думать, что это их последний семейный седер, что больше никогда не соберутся они за праздничным столом! Не пройдёт и нескольких лет, как не станет родителей, а потомство столь мощной семьи будет весьма малочисленным, и уже во втором поколении исчезнет сама фамилия Майстер. Многие правнуки столь, казалось бы, патриархальной четы в результате смешанных браков станут людьми русскими, которые и слыхом не слыхивали, что есть такое слово ‒ седер. Грустно.
Впрочем, можно ведь усмотреть большую удачу в том, что, несмотря на бурные события века, генофонд этой еврейской семьи всё же сохранился ‒ в том или ином качестве ‒ в России, Америке, Германии и даже в Израиле.
Leave a Reply