Эмма Гурвич в 1955 году окончила 1-й Московский медицинский институт имени И. И. Сеченова. По профессии вирусолог, доктор медицинских наук. Участвовала в ликвидации вспышек особо опасной инфекции человека – натуральной оспы – на территории СССР. Работала в научных проектах, связанных с программой ликвидации оспы Всемирной организации здравоохранения. Позже изучала механизмы развития осложнений у привитых оспенной вакциной. Работала в различных научных центрах Москвы в течение 48 лет. С 2013 года живёт в Реховоте (Израиль).
Родилась я в Москве, в семье врача, и жила в доме № 6/3 на углу Кузнецкого Моста и Петровки. В доме находилось Министерство речного флота СССР, которое, расширяясь, в 1950 году переселило нашу семью в район Смоленской площади. В нашу квартиру вела крутая старинная лестница, раздваивающаяся на втором этаже и вновь соединяющаяся на третьем. Лифт неподвижно застыл в шахте и все годы не работал. Поистине героическими были усилия мамы, которая к Новому году втаскивала на четвёртый этаж красавицу-ёлку высотой под потолок (4,5 местра) – другой она не признавала. Квартира была большая. Хорошо помню просторную кухню. Плиту, которая занимала примерно четверть кухни, следовало топить дровами, но в моё время на ней стояли двух- и трёхфитильные керосинки и примус. Холодильников тогда не существовало, а за окном кухни помещался деревянный ящик, в котором зимой хранили продукты, туда же ставили кастрюли с едой. В ванной стояла железная колонка, но дров, чтобы её топить, не было, и мы ходили в бани, Сандуновские или Центральные. Очень приятно было после бани охладиться стаканом лимонада или «Крем-соды», предлагаемыми при выходе.
Одежду купить в те времена было трудно. Моя мама шить не умела, но подгонять, штопать, украшать вышивками или мережками – это она делала мастерски. Обычно она покупала распространённые тогда «купоны» ‒ выкройки, где оставалось только прошить намеченные швы. Сидя на скамейке в Александровском саду, у стен Кремля, где она меня прогуливала, мама вышивала мелкие розочки, и простое платье становилось нарядным.
В 1937 году более или менее налаженная жизнь нашего семейства внезапно оборвалась. Арестовали моего деда, его молодую жену и её мать. Больше мы их не видели. Знаю, что дед был расстрелян и похоронен на полигоне Бутово-Коммунарка. Той же ночью меня разбудили, поставили сонную на пол, и чужие люди перерыли мою детскую кроватку под громкие крики мамы: «Ребёнка-то хоть оставьте в покое!». Спокойная жизнь кончилась, и радости в семье значительно поубавилось. Мама часто плакала, ходила по комнате, заламывая руки и тяжело вздыхая. Она уже не пела, как раньше, – артистически, до блеска натирая паркет. А на лестничной площадке перед квартирой «поселился» человек в чёрном, внимательно следивший за всеми идущими по лестнице и одновременно наблюдавший за тем, что происходит напротив, на другой стороне улицы. Я тогда ещё не доросла до понимания того, что происходит, и окружающие старались оградить меня от любых разговоров на мучительную для них тему.
Одни в квартире мы оставались недолго. Вскоре в освободившихся комнатах поселилась семья майора НКВД Михаила Жукова: он, его жена Марта Христофоровна и сын Игорь. Все понимали, что судьба нашей семьи висит на волоске после ареста родных. Обычно после ареста одного из членов семьи такая же участь ждала всё семейство: взрослых арестовывали, расстреливали или, в лучшем случае, отправляли в ссылку, детей «врагов народа» изолировали в интернатах. Видимо, это был исключительно редкий случай, но нам повезло. Мама слышала сама, как однажды по телефону, висевшему в коридоре, Жуков командным голосом сказал: «Это семья врача. Лояльная семья. Прошу больше не беспокоить». Жуков спас нас – и это совершенно ясно. И сделал он это, несмотря на то, что, в случае нашего ареста и, соответственно, освобождения нашей комнаты, вся квартира досталась бы ему. Сколько времени мы прожили вместе – не могу сказать. Жуковы получили другую квартиру и уехали. Сын Жуковых, Игорь Михайлович Жуков, стал широко известным пианистом, лауреатом всяческих премий и часто выступал в Большом зале Московской консерватории. Он, конечно, не помнит, как прибегал из кухни и кричал моей маме: «Тётя Аля, дом горит!». Это закипала вода в чайнике, стоявшем на керосинке. После отъезда семьи Жуковых наша квартира стала типичной коммунальной: все комнаты были заселены сотрудниками НКВД.
До войны я закончила два класса школы № 170 Свердловского района, на Петровке. В июне-июле 1941 года во время воздушных тревог мы с мамой ночевали на рельсах станции метро «Охотный ряд», где собирались матери с детьми. От этих ночёвок у меня сохранилась вещественная память – семь номеров газеты «Пионерская правда», в которых печаталась «Клятва Тимура» Аркадия Гайдара. Это было продолжение повести «Тимур и его команда». Газеты сохранили пятна мазута. Позже я передала эти газеты в детскую библиотеку района, на углу Нового Арбата и Садового кольца. Помню, как летом 1941 года была разрисована для маскировки Театральная площадь. Здание Большого театра было чем-то прикрыто, а на крыше стояли маленькие декоративные домики, чтобы немецкие лётчики не могли опознать местность. Вечернее небо Москвы прощупывали лучи массивных прожекторов, которые, то скрещиваясь, то разбегаясь, искали вражеские самолеты. Мы ходили смотреть на сбитый над Москвой немецкий бомбардировщик «Юнкерс», установленный на площади Свердлова.
Дальше была эвакуация в Башкирию и годы, связанные, как и у большинства эвакуированных, с чувством голода (у меня – с мечтой о кастрюле макарон). Особенно трудно было с хлебом ‒ его просто не было ‒ и с топливом. Изредка эвакуированным выдавали муку, и надо было найти хозяйку, которая согласится испечь хлеб «за припёк»: разница в весе была платой за выпечку. Хлеб, выпеченный в русской печи, – это был праздник! Мамина сестра, которая эвакуировалась раньше, умела развеселить нас, меня и мою двоюродную сестру Татьяну, которая была моложе меня на три года, чтением кулинарных рецептов из старой поваренной книги Малаховец. Мы, лёжа на деревянных топчанах, «ходили в погреб» за окороками и разной вкусной и недосягаемой снедью, чтобы подать к столу, «когда в доме ничего нет». Топливо удавалось достать редко. Иногда уголь, обычно сырой, выдавали через военкомат эвакуированным семьям военнослужащих. Но чаще мы ходили «на заготовки» далеко в степь, к реке Курсак (приток реки Белой), и собирали толстые сухие стебли каких-то трав. Много таких вязанок мы принести не могли, и наше топливо быстро сгорало под кастрюлей на таганке. Жили мы тем, что удавалось продать или выменять. У мамы это умение совершенно отсутствовало. Как-то она пошла на рынок, чтобы продать мои валенки, из которых я выросла. Когда же её спросили, не продаёт ли она их, мама испугалась, сказала «нет» и поспешила скрыться. Когда отец, служивший в армии, нашёл нас, стало легче: мы начали получать его денежный аттестат.
Зимы были морозные, а в комнате никогда не было тепло. Временами стены сырели и покрывались инеем. Дождливой осенью трудно было вытаскивать ноги из размякшей глубокой глины дорог, короткие резиновые ботики тонули, и их приходилось тянуть руками. Сапог ни у кого не было. В школе не было бумаги – ни тетрадей, ни дневников, ни журналов – ничего! Писали между строчками старых книг, между цифрами таблиц. Мои школьные табеля успеваемости за 3-й и 4-й классы (1941 ‒ 43 гг.) с подписями и круглой печатью школы написаны и разграфлены маминой рукой на страничках без текста, удачно найденных мамой в книгах. В школе я дружила с Люсей Емельяновой (теперь Медведевой), с ней я переписывалась долгие годы. Она приехала в Москву, окончила МГУ и сейчас, спустя, страшно сказать ‒ 70 лет! ‒ моя близкая подружка.
Война не обошла нашу семью стороной. Семьи братьев и сестёр моего отца (в его семье было одиннадцать детей ) до войны жили в Литве и Латвии, которые тогда не входили в состав СССР. Наши родные ‒ семьи Гурвич, Зархиных, Аренс и другие ‒ почти все, за редким исключением, погибли там в годы фашистской оккупации. Одна из сестёр, Рахиль, жившая в Москве, тоже погибла вместе с одиннадцатилетней дочерью Ларисой в Литве, куда она в начале июня 1941 года поехала повидаться с родными. Мы с отцом также собрались в Прибалтику, но отец приболел (простудился), и билеты, взятые на 22 июня, поменял на более позднюю дату. 22 июня началась война… Немногие родные из прежде многочисленной семьи моего дедушки Шаи-Зоруха Гурвича и бабушки Хаи Неменчик проживают в Израиле.
* * *
Период эвакуации для меня закончился в Забайкалье, в Чите, где в военном эвакогоспитале Забайкальского военного округа служил отец, майор медицинской службы.
Одним из самых ярких воспоминаний того времени осталась глубокая тарелка гречневой каши с молоком, которую мне принесли в кабинет отца. Благословенная каша! Люблю её в любом виде. Другое впечатление ‒ необыкновенная красота сибирской природы: безбрежный Байкал с многочисленными туннелями по пути следования поезда, поляны, поросшие дикими маками (и как только держались они на тоненьком стебельке!) и редкими саранками с изящно закрученными яркими лепестками, тайга – нетронутая, влекущая неизвестностью и одновременно пугающая. И я, переполненная невысказанным восхищением и рвущимся наружу восторгом бытия, пою у костра. Не потому, что умею петь (не умею), а потому, что иначе не могу:
Шуми, молодая,
Моя золотая тайга!
Это был момент полного, самозабвенного счастья.
В один из морозных дней мы, группа школьниц, «делегаты» какого-то пионерского слёта, шли через замёрзшую речку Читинку, отделяющую город Чита I от основного города, Чита II. Никогда больше я не видела такого сказочного великолепия: по берегам речки были нагромождены крупные абсолютно прозрачные кубы-кристаллы – глыбы льда, бриллиантами сверкающие под яркими солнечными лучами, а вокруг – кольцо розовеющих сопок: цвёл багульник. С багульником нас познакомил хозяин квартиры, в которой мы жили. Он в январе-феврале принёс «веник», предложив поставить его в ведро с водой. И «веник» зацвёл многочисленными ярко-розовыми цветами. Только много позже на ветках распустились листочки.
В Чите мне «была оказана честь» выступить по местному радио ‒ даже пропуск в студию сохранился. И постигло меня горькое разочарование: вместо текста, глубоко и серьёзно продуманного мной заранее, сунули мне какой-то листочек. Я его прочла с душевной обидой, которую долго не могла забыть.
Летом мама работала в пионерском лагере Забайкальского военного округа. Лагерная жизнь мне нравилась: и утренние линейки с подъёмом флага под музыку Моцарта, и военные игры, и чистка вёдер картошки на дежурстве, и прогулки по нетронутому лесу с могучими раскидистыми лиственницами. Рядом текла Ингода, довольно широкая река с быстрым течением, и мальчишки пробовали вилками ловить рыбу. Пыталась им подражать, прыгая с камня на камень, и наша умница ‒ пушистая сибирская кошка Пушка. Успехов ловли не помню, но государственное имущество – вилки ‒ во множестве исчезали. Это был один из предметов маминых страданий: ей приходилось искать их, восполняя недостачу, на берегу Ингоды и в лесу. Однажды нас перевезли на другой берег Ингоды на военной амфибии в дикую мрачную тайгу и царство изумительного разноцветья на опушках. В основном это были яркие крупные лилии, которыми мы щедро украсили лагерь в честь какого-то праздника, а сами ходили вымазанными рыже-бурой цветочной пыльцой.
Одеться в годы войны было сложно. В зимнюю стужу в морозной бесснежной Чите я носила яркие голубые шаровары, сшитые из папиного нижнего военного «обмундирования», за что и сопровождали меня, 12-13-летнюю, восторженные мальчишеские возгласы: «Монах в синих штанах!». Не помню, чтобы это портило мне настроение. Мой первый костюм, долго и преданно служивший, был сшит при возвращении в Москву из папиного мужского костюма, а первые туфли (на каблуке!) – из кожаного чёрного портфеля. Надо сказать, что, в общем, все житейские, бытовые невзгоды тех лет моя память сгладила.
Магазинов в городе не существовало. Был рынок, дорогой и скудный. На рынке покупали круги замороженного молока, которое привозили буряты. Осколки такого молока напоминали мороженое, и мама строго следила, чтобы после моей дегустации часть молока сохранилась.
Среди населения Читинской области была распространена трахома – заболевание глаз, приводящее к слепоте. Не раз видела я у бурят, торговцев молоком, пятна-бельма вместо глаз. Несколько раз доходила до нас «американская помощь»: выдавали буханку замечательного пышного белого хлеба и однажды – небольшую круглую коробочку шоколада, покрытого белым налётом.
Чтобы попасть в школу, я должна была пересечь массу железнодорожных путей крупного железнодорожного узла Чита I. Пролезала под вагонами и через площадки стоявших составов, внимательно следя за их готовностью к движению.
Однажды отец взял меня в госпиталь на какое-то застолье, связанное с очередной победой на фронтах войны. Он налил мне в солдатскую кружку то, что пили остальные (вряд ли это была настоящая водка), и сказал, что в первый раз выпить я должна в его присутствии. Я должна знать, что это такое, как на меня действует, и уметь себя ограничивать.
* * *
В конце декабря 1945 года мы с мамой возвращались в Москву. Вместе со мной на верхней полке купе в течение семи дней спокойно и доверчиво, не доставляя ни малейшего беспокойства, ехала наша кошка Пушка, которая была любимым и полноценным членом семьи. Военный с нижней полки впервые заметил её спустя сутки и был очень удивлён: она тихо смотрела на него, евшего колбасу. Все свои дела Пушка справляла в туалете вагона, куда мы с ней выходили со специальной тарелочкой. После неё в нашей семье проживало много представителей кошачьего семейства. Были среди них замечательные умники, но такого понимания, доверчивости, доброты и непритязательности в еде (кормить-то ведь было нечем), такой врожденной «интеллигентности» уже себе не представить.
Наша комната ждала нас. В военные годы она была забронирована, так как отец был в армии. Детские книжки, игрушки, старые вещицы из довоенной жизни сохранились. Тяжёлый чугунный утюг, деревянный рубель со скалкой (ими разглаживали выстиранное постельное бельё), медный чайник, керогаз и тяжёлую чугунную трёхфитильную керосинку (на ней все жильцы кипятили баки с бельём) я передала в музей.
В Москве я продолжила учёбу в женской школе № 635 Свердловского района. У нас сложился сплочённый коллектив, который гордо сохранял своё место в школьной иерархии – 10-й класс «Г». В то время нас мало интересовали происхождение, социальный статус, материальная обеспеченность и возможности одноклассниц. Одеты все были скромно – в основном, всё донашивалось или перешивалось из одежды родителей. В нескольких семьях был достаток, обусловленный службой родителей в Германии и, соответственно, трофейными привозами. Но на машинах никого в школу не привозили, никакого чванства не было и в помине. Никаких «поборов» в школе не существовало. Нам чрезвычайно повезло с директором, Анной Константиновной Щуровской, преподававшей литературу. Прошло более 60 лет, но на встречах бывших одноклассниц, а ныне пенсионерок, мы с любовью и благодарностью вспоминали «нашу Анну». Она смело раздвигала рамки примитивной школьной программы, обращалась к произведениям авторов, которые не рекомендовались по политическим соображениям, учила любить поэзию, думать, анализировать, поощряла творческие наклонности.
Значительно позже мне рассказали, что в период разгула сталинских репрессий (в 1949 году) в школу пришли сотрудники НКВД за Ирой М., учившейся в параллельном, 10-м «А» классе. В те времена к таким событиям относились по-разному. Анна Константиновна спрятала Иру в своём кабинете. Помогло ли это Ире, не знаю, но сам факт примечательный.
Подошёл 1949-й год. Школа осталась позади. У меня были все пятёрки, но получила я серебряную медаль. Анна Константиновна, извиняясь, спросила, какой предмет для меня наименее значим, и исправила в аттестате зрелости оценку «5» по геометрии на «4». Так было не только со мной: золотых медалей на наш класс не хватило. Впрочем, это не имело никакого значения.
* * *
В 1949 году особую роль приобрели новые критерии, определяющие возможность реализации права на высшее образование. Мы, воспитанные школой и окружением в интернациональном духе (никогда не интересовались и не знали, какой национальности наши одноклассницы), не были подготовлены к тому, что определённая запись в пятой графе паспорта (национальность) станет непреодолимым препятствием для поступления в основные столичные вузы. Я подала документы на филологический факультет Московского государственного университета (МГУ). На собеседовании я не ответила на один вопрос: «численность французской коммунистической партии» ‒ и не была принята. Надо признаться, что настроения мне это не испортило: не так уж я стремилась стать филологом, а спустя годы поняла, что сама судьба внесла нужную поправку. Мне не следовало получать эту крайне политизированную специальность. Кроме того, я не была одинока: уже при подходе к зданию МГУ на Моховой каждого встречали весёлые группы абитуриентов, которые интересовались фамилией подходящих и безошибочно указывали, в каком списке (принятых или не принятых) их надо искать. В том году говорили открыто: «русский государственный университет призван воспитывать национальные кадры».
Это позорное для Советского Союза явление охватило, в основном, факультеты МГУ, и я, не принятая на филфак, без экзаменов поступила в 3-й Медицинский институт на Большой Грузинской улице. В последующие годы медицинские институты Москвы определили квоту на приём студентов с нежелательной записью в 5-й графе, и поступить без разрешения «сверху» стало практически невозможным.
В 1949 году в нашу семью пришла беда: арестовали сестру отца Эсфирь, доктора экономических наук, и её дочь Светлану, студентку МГУ. Эсфирь, как члена семьи Н. И. Бухарина (была его женой в 1920-1929 годах), отправили на 10 лет в Тайшетский лагерь особого режима, а Светлану по фантастическому обвинению: «Достаточно изобличается в том, что является дочерью Бухарина» – на 5 лет в ссылку в село Пихтовку Иркутской области.
Это событие пагубно сказалось на здоровье моего отца
В 1950 году институт перевели в Рязань, а я, в связи с тяжёлой болезнью отца, осталась в Москве и продолжила учебу на 2-м курсе в 1-м Мединституте им. И. И. Сеченова.
Жизнь сложилась так, что я стала работать, когда училась на 3-м курсе. Начав с медицинской сестры зубоврачебного кабинета, я была патронажной медсестрой онкологического кабинета, работала во время летней студенческой практики в Подмосковье (в городе Павлово-Посад) – ходила по домам, делая внутривенные вливания; с 4-го курса стала помощником эпидемиолога – и так до окончания института, когда я получила диплом врача. С большой благодарностью я вспоминаю преподавательницу кафедры организации здравоохранения Валентину Ивановну (фамилию, к сожалению, не помню), которая сердечно относилась ко мне, сочувствовала и помогала находить временную работу.
Перед выпускным вечером мы, студенты-выпускники, дважды нанимались на работу. Однажды разгружали баржу с арбузами в Южном порту Москвы: из рук в руки по цепочке передавали крупные астраханские арбузы и «нечаянно» роняли те, что особенно понравились. В результате я довольно долго не могла не то что есть, но даже видеть эти чудесные произведения природы.
В 1955 году меня направили в город Воскресенск Московской области, где я была единственным врачом-эпидемиологом. Я обслуживала, кроме города, Воскресенский район. «Красный» (отличный) диплом я не получила из-за одной оценки «хорошо» (а не «отлично») среди семи выпускных экзаменов, и мне, как молодому специалисту, предстояло отработать по назначению три года. В Воскресенск мы отправились вдвоём: с 1955 года моя судьба соединилась с судьбой моего однокурсника Виктора. Дальше по жизни мы шли вместе, постепенно познавая жизнь, параллельными путями, в чём-то схожими и различными одновременно.
Несмотря на примитивные бытовые условия (крошечная комнатёнка в коммунальной квартире в двухэтажном доме-бараке), я, родившаяся и жившая в центре Москвы, отъезд из столицы трагически не воспринимала. Сохранилась запись того времени (10 февраля 1956 г.): «Вот так и живём: хотела почитать, приёмник включила, чайник поставила – не судьба! – нет света. Стоят у меня две свечки-ладанки, одна маленькая, догорает уже, другая высокая, новая – разгорается. Керосинка чадит, греет воду. Вот так и живём!».
Интерес ко всему неизведанному помогал мне входить в новую, самостоятельную жизнь. Я ездила и ходила по городу, который протянулся на четыре станции по Казанской железной дороге – от станции «Платформа 88-й километр» до станции «Цемгигант» ‒ и по довольно обширному району. Проверяла санитарное состояние детских учреждений и пищевых точек, обследовала очаги инфекционных заболеваний, писала в местную газету, читала лекции по санитарному просвещению, составляла отчёты и статистические сводки для начальства.
Однажды, по молодости лет и присущему юности задору, совершила «подвиг» ‒ опечатала детские ясли по причине невыполнения санитарных требований. Был скандал на химкомбинате, сотрудники которого не могли отнести детей в ясли. Ко мне, насколько я помню, претензий не было.
Удовлетворение от работы я получила, когда удалось раскрыть причины заболеваний брюшным тифом в городе. Были поиски, анализ, выводы ‒ это завершилось первыми печатными работами (в 1957, 1959 и 1960 годах). Большую помощь и поддержку мне, молодому специалисту, не имевшему опыта подготовки материала к печати, оказал доктор Славин. Я ездила к нему для консультаций в Центральный институт усовершенствования врачей.
Зима с 1955-го на 1956-й год выдалась необычайно морозной. К счастью, перед отъездом в Воскресенск мне было куплено длинное зимнее пальто с пушистым песцовым воротником, который защищал лицо от лютого ветра. Но моя городская обувка совсем не годилась (сапоги тогда ещё не носили), и сотрудники санитарно-эпидемиологической станции во главе с моей помощницей Клавой Орловой кинулись разыскивать для меня валенки. Это было нелёгким делом, так как спрос на валенки в разгаре зимы превысил все торговые возможности. Только благодаря особым талантам работников станции (и специфике их работы, конечно) для меня раздобыли настоящие тёплые валенки, и я смогла выходить из помещения.
Мы были молоды, и все житейские невзгоды воспринимали легко.
Здесь мы жили, здесь дружили,
Здесь работать начали.
Здесь для нас ни грязь, ни холод
Ничего не значили…
В первое лето нашей самостоятельной жизни, в первый отпуск (1956 ) мы с Виктором, собрав наши накопления, отправились к Чёрному морю, в Крым. Денег было мало, и мы поселились над Мисхором и Кореизом ‒ в Гаспре. Блаженствовали, снимая одну койку на двоих в общей комнате. Две других снимали женщины-матери, приехавшие к своим детям, находившимся в детском санатории. Пожилая хозяйка была приветлива. Утром мы скатывались по крутой тропинке вниз, к морю, а возвращались вечером, иногда в полной темноте. Эта чернота южного неба врезалась в память:
Бархатом юга одела ночь
Вершины сизых гор…
Заканчивала я свою работу не в Воскресенске, а в Кунцевской СЭС Московской области. Там, кроме меня, были ещё врачи-эпидемиологи, и мне был отведён раздел работы, относящийся к бешенству. После разносторонней работы в Воскресенске обходить дворы и следить за проведением антирабических (против бешенства) мероприятий было неинтересно и скучно. Поэтому, когда я увидела в «Медицинской газете» объявление о вакансии младшего научного сотрудника в научно-исследовательском институте (НИИ) вакцин и сывороток имени И. И. Мечникова, то решила этим воспользоваться. В течение шести дней сидела я у кабинета заведующей Московским областным здравотделом Агишевой. Ревела, конечно, и выплакала разрешение на уход с работы в области.
Я подала заявление в отдел кадров института. На учёном совете меня в должности не утвердили, но в институте я осталась. Я стала работать исполняющей обязанности младшего научного сотрудника в лаборатории оспы вирусного отдела, которым руководила Светлана Сергеевна Маренникова.
Так окончилась моя практическая врачебная деятельность. Я научилась самостоятельно справляться с возникающими проблемами, не бояться кабинетов начальства, держать себя независимо. Теперь же я была необычайно рада тому, что будни молодого специалиста-эпидемиолога остались позади. Начался новый этап в моей жизни, я становилась научным работником – вирусологом. Сорок восемь лет проработала я в должности младшего, а затем старшего научного сотрудника в различных научных центрах Москвы.
* * *
Меня интересовало всё в абсолютно незнакомой мне отрасли науки, проникающей в микромир клеточных структур и вирусов. Научилась (не сразу!) выращивать клетки, видеть их реакции на заражение вирусами, манипулировать в поисках оптимальных решений. Заведующая отделом вирусов С. С. Маренникова как будто предвидела, что в скором времени эти знания нам пригодятся. В 1959 году в лаборатории были получены первые результаты, позволившие выявлять вирус натуральной (чёрной) оспы в материалах от больных, а в январе 1960 года, во время вспышки оспы в Москве, разработанный метод был применён на практике. Мы оказались подготовленными к проведению диагностики, не только связанной с самим вирусом оспы, но и с заболеваниями, вызывающими похожие на оспу клинические симптомы. А это так важно для определения правильного лечения и соответствующих противоэпидемических мероприятий!
Оспа к 60-м годам ХХ столетия стала заболеванием редким. Эта смертоносная инфекция в нашей стране была практически забыта, в Москве заболевших оспой не было в течение 25 лет. Крайне редко встречались люди, чьи лица были обезображены рубцами – следами от перенесённой когда-то оспы, от заживших оспенных «язв». Поэтому не случайно диагноз заболевания у художника К. Кокорекина, вернувшегося из туристической поездки по Индии, вызвал большие затруднения. Заболел он в день прибытия в Москву. Вскоре у него появилась кожная сыпь, и его положили в больницу имени С. П. Боткина с диагнозом: «грипп, медикаментозная сыпь, сыпной тиф?». А через три дня он умер. Крупнейшие специалисты-клиницисты ставили разные диагнозы: токсический грипп, капилляротоксикоз, сыпной тиф, чума, лекарственный дерматит, но истинное заболевание ни при жизни больного, ни посмертно так и не распознали. Только появление других заболевших, бывших в контакте с умершим художником, позволило установить вспышку оспы.
1960-й год – это пик интереснейшей работы, захватывавшей своей новизной, практической необходимостью, требовавшей самоотверженности и (не буду излишне скромной) – определённой доли смелости. Ведь речь шла о непосредственном контакте с больными чрезвычайно заразной, особо опасной инфекцией, у которых надо было получать мазки из зева, брать кровь, содержимое оспенных пустул (пузырей) и корки высохших пустул для исследований, а также о лабораторной работе с самим вирусом оспы. Конечно, нужно сделать скидку на молодость сотрудников лаборатории (нам было по 28-30 лет). Но при этом у меня и у моей тёзки Эммы Михайловны Акатовой-Шелухиной в это время были грудные дети: моя Оля родилась 15 мая, а её Миша – 21 мая 1959 года. Оля в связи со спецификой моей работы была привита против оспы в раннем, трёхмесячном возрасте. Думаю, что Миша тоже.
В Москве были приняты чрезвычайные меры предосторожности. Как в кино, проезжали мы (Э. М. Акатова и я) с сиреной по Садовому кольцу, освобождённому от транспорта, из лаборатории института в больницу Боткина. Там лежали больные и те, кто контактировал с ними. Водитель и сопровождающий нас эпидемиолог ‒ в защитных противочумных костюмах. Возможность заразиться и передать инфекцию своим домашним, в том числе маленьким детям, заставляла нас очень строго соблюдать требования противоэпидемического режима и проводить тщательную санитарную обработку при выходе из инфекционных боксов больницы.
Запомнился мне больной оспой врач-отоларинголог Теркель, шестидесяти одного года. Болел он очень тяжело, всё его тело было обильно покрыто сыпью. Понимая, что я собираюсь зайти к нему в бокс, он приподнял руку и жестом просил этого не делать. Только через несколько дней, когда состояние его улучшилось, я увидела через стеклянную стенку его приглашающий жест, зашла к нему и собрала «богатый урожай» оспенных корочек ‒ полную пробирку. Выделенный из них вирус (штамм «Т») многие годы оставался активным и долго служил объектом исследований.
В Москве заболели оспой 46 человек, трое из них умерли.
Чтобы можно было представить себе объём работ, связанных с появлением одного больного оспой, приведу несколько цифр. От больного художника сразу заразились члены его семьи и близкие знакомые. Всего же медикам пришлось наблюдать 9342 человека, которые могли заболеть и распространить инфекцию. При этом оспа могла стать неуправляемой. Почти 1500 человек находились в больницах Москвы и Московской области. 8522 прививочные бригады ежедневно прививали по 1,3-1,5 млн. человек, начиная с детей двухмесячного возраста, без учёта противопоказаний. Спустя 10 дней после установления первого диагноза распространение оспы в Москве было остановлено.
А в 1961 году московские эпидемиологи, наученные горьким опытом запоздалого распознавания оспы у первого заболевшего, были осторожны и бдительны. Мы это почувствовали на себе, когда во двор института имени Мечникова, пугая окружающих воем сирен, въехали санитарные машины и, загрузив весь коллектив лаборатории, направились во 2-ю инфекционную больницу. Нас разместили по боксам, а вещи отправили в дезинфекцию. Дело в том, что у Э. М. Акатовой-Шелухиной, которая вернулась из командировки в Таджикистан, где она участвовала в ликвидации вспышки оспы, повысилась температура. Эмма Михайловна, как и все мы, была привита против оспы и имела опыт работы с вирусом, поэтому мы были уверены, что в данном случае не может быть речи об оспе. Тем не менее, мы взяли у неё для исследования мазок из зева и кровь и оставили её на ночь в лаборатории. Главный врач 2-й инфекционной больницы, узнав от С. С. Маренниковой о случившемся, сообщил об этом в городскую санэпидстанцию, и развернулась картина, описанная выше.
Наше пребывание в карантине было не совсем обычным. Исследование материалов, взятых у Эммы Михайловны, не было окончено, и тех, кто был необходим, возили в лабораторию на санитарных машинах, а по окончании работы возвращали в карантин. Всё окончилось благополучно. Весь наш коллектив провёл под наблюдением две недели, окружённый заботой медицинского персонала во главе с главным врачом инфекционной больницы на Соколиной Горе Айкасом Вагановичем Еремяном. По утрам мы (в боксе мы были вдвоём: Марина Андреевна Юмашева и я) видели через верхнюю часть стеклянных перегородок руки Виктора Абрамовича Зуева, делающего утреннюю зарядку, и с удовольствием присоединялись к нему. Это вносило оживление в скучный быт нашего изолированного существования. А помещённая в смежный с нами бокс Злата Ивановна Огородникова находила способы передать нам стихи ‒ Константина Симонова, а также собственного сочинения. Конечно, без ответа она не оставалась.
Коллектив нашей лаборатории был дружным и сплочённым. Мы были примерно одного возраста, недавно закончили институты и хорошо понимали друг друга. Многие вопросы решались совместно, взаимопомощь была обычным явлением. Находясь примерно на одном уровне познавания нового для нас дела, особенно вначале, мы умели советоваться, обсуждать прочитанное и увиденное, радоваться успехам друг друга. Какую радость доставлял замеченный в окуляре микроскопа очаг вирусного поражения клеток, позволявший подтвердить клинический диагноз заболевания! Или впервые зафиксированный, необычный характер изменений, вызванных вирусом. Как не поделиться новостью с коллегой, а заодно получить подтверждение своей находке?
В конце 1961 года лаборатория была переведена в НИИ вирусных препаратов. Мы изучали вирусы, из которых готовилась оспенная вакцина, причины её высокой реактогенности, свойства различных оспенных вирусов (от обезьян, коров и др.), совершенствовали методы диагностики. В 1965 году я защитила кандидатскую диссертацию.
В январе 1969 года Светлана Сергеевна взяла меня с собой в Таджикистан. Там, в предгорьях Памира, в кишлаке Новабад, возникла вспышка оспы. По пути наша машина была задержана в связи со сходом снежной лавины в Варзобском ущелье – снежный обвал перекрыл дорогу. Сопровождавший нас Саид Али Саидов успокаивал, говоря, что здесь это обычное явление. В кишлаке мы работали вместе с комиссией из столицы республики, Душанбе. Мы ознакомились с условиями содержания и лечения больных оспой, с организацией наблюдения за имевшими контакт с ними и за температурящими больными. Осмотрели больных, проверили результаты ревакцинации населения против оспы. Оказалось, что первый заболевший практически не был иммунизирован: он не имел кожных рубцов – следов, образующихся от успешно проведённой прививки оспенной вакцины. От него успел заразиться ребёнок, живший по соседству с ним и не привитой в связи с наличием у него противопоказания (страдал экземой). В свою очередь, этот ребёнок, изолированный лишь на пятый день болезни, стал источником инфекции ещё для трёх человек; из них не привитая девочка пятимесячного возраста перенесла тяжёлую форму оспы.
Местные медики рассказывали, что поначалу жители этого удалённого кишлака, жившие в соответствии с привычками и традициями предков, прятали детей, боясь, что их заберут и поместят в больницу. Только когда матери увидели, что ничего страшного не происходит и дети, отмытые и похорошевшие, возвращаются после осмотра к ним, сопротивление прекратилось. Не было проблем и с проведением вакцинации: единственным условием было то, что женщин должны осматривать и прививать только женщины. Мужчины в толстых ватных халатах, подпоясанных широкими цветными кушаками, с подчёркнутым достоинством держались в стороне от нас, не принимая никакого участия в происходящем. Женщины же поверх глинобитных ограждений своих жилищ с любопытством следили за нашими действиями. У них были чёрные тонкие косички с искусно вплетёнными в них чёрными нитями; кончались косички нарядными кистями-гирляндами из цветного бисера. Нам рассказали, что здешние необычные и витиеватые имена часто даются по тому первому впечатлению, которое испытала мать сразу после рождения ребёнка. Это могло быть явление природы: «идёт дождь», «луч солнца» ‒ или любое другое событие, например, громкий стук и т. п. Меня удивило, что человек всю жизнь сохраняет в своём имени первое впечатление матери при его появлении на свет.
Местная медицинская сестра, помогавшая нам, умоляла не оставлять её в кишлаке, когда мы будем уезжать. Она боялась, что жители отомстят ей за вмешательство в их внутреннюю жизнь.
Работа в этом очаге оспы прочно утвердила меня в том, что вакцинация – это уникальный и ценнейший способ спасения от смертоносной инфекции. Было чётко видно, что заболевание развивалось строго избирательно, ‒ только у тех, кто по каким-то причинам не был привит. Быстро купировать вспышку оспы удалось потому, что жители кишлака были в основном иммунизированы в соответствии с существовавшими для населения Средней Азии требованиями, особенно в районах, пограничных с неблагополучными в отношении оспы странами. Источник инфекции находился в Афганистане: там регистрировалась оспа. Первый заболевший занимался доставкой почты и воды, торговлей и спекуляцией. Он мог заразиться на пограничной пристани Айвадж. Вспышка оспы в Таджикистане в конце 1968 года была последней на территории СССР.
* *
С 1958 года Всемирная организация здравоохранения осуществляла программу ликвидации оспы, которая привела к полному исчезновению этой инфекции. Последним заболевшим оспой в мире был житель Сомали – Али Маалин (1977).
Сложилось так, что в программе ликвидации оспы я работала в пределах Советского Союза. Мне не раз приходилось выезжать при подозрении на оспенную инфекцию. Иногда летала на самолётах санитарной авиации ‒ такие вызовы всегда были спешными и, как правило, выпадали на предвыходные дни, когда были запланированы домашние дела. На месте надо было ознакомиться с документацией, увидеть больного, собрать и привезти материалы для исследования в свою лабораторию или провести предварительную (ориентировочную) диагностику на месте. Это было достаточно ответственной и нелёгкой работой. Условия для проведения исследований не всегда были подходящими, а кроме того, специфика инфекции, неопределённость эпидемической ситуации вызывала беспокойство местного начальства, которое буквально висело на телефонной линии в ожидании результатов: положительный ответ мог потребовать строгих карантинных мероприятий.
Вспоминаю вызов в Новгород. Летели мы с Г. Р. Мацевичем на чешском самолёте «Morava L-200» по поводу подозрения на оспу у студентки консерватории, имевшей контакт с жителем Индии. Работа была напряжённой, ответ надо было получить чёткий. К счастью, обошлось: болезнь оказалась ветряной оспой. Снять общую напряжённость удалось только к ночи, и мы, прежде чем отправиться в гостиницу «Волхов», решили подышать свежим зимним воздухом – пошли по направлению к реке. Усталые, сбросившие с себя груз ответственной задачи, мы были полностью вознаграждены сказочным видом Софийского собора, стройный силуэт которого вырисовывался на фоне ночного неба, слегка освёщенного падающим снегом. Новгород очаровал меня сразу. Ещё при подлёте к городу, когда наш четырёхместный самолёт ‒ с пилотом, штурманом и двумя пассажирами ‒ делал круги над городом, мы видели Юрьев монастырь, построенный в ХII веке, и массу соборов и церквей в самом Новгороде и в его окрестностях.
Другая поездка (1963) была связана с гражданином Индии. В СССР он находился в течение пяти месяцев и собирался жениться на русской девушке. Для меня эта поездка была увлекательной с самого начала: ранняя весна, Волга широко разлилась, и добраться можно было только на военном вертолёте, что, к моему великому удовольствию, и произошло. Летела я с местными жителями, которые везли в основном муку, так как связь с городом была временно прервана. Индиец оказался крепким красивым мужчиной с выразительными, умными глазами. У него была крупная сыпь по всему телу ‒ и никаких признаков страдания на лице. Это была типичная ветряная оспа. Конечно, в данном случае явной предпосылки для диагноза натуральной оспы не было, но само упоминание о связи заболевшего с Индией, где имелась оспа, насторожило медиков. Гость из Индии полностью выздоровел. Надеюсь, что он удачно женился и растит, в России или в Индии, детей и внуков.
В Омск (1969) я летела вместе со Светланой Сергеевной Маренниковой по поводу заболевания, похожего на оспу. Мы летели на недавно освоенном ТУ-104, везли ящики с оспенной вакциной. Из-за их погрузки вылет самолёта чуть задержали, а при подлёте к Омску по радиосвязи громко объявили, что пассажирам следует пройти в санитарно-контрольный пункт для вакцинации, так как «по городу ходит оспа» (!). Поезда в это время, по требованию эпидемиологической службы, станцию Омск проезжали без остановки. Заболевание у военнослужащего оказалось ветряной оспой, а поводом для беспокойства врачей послужила посылка, полученная заболевшим из Тулы. В Туле никакой оспы не было; нервозность медиков объяснялась, конечно, недавней вспышкой оспы в Москве. Что ж, иной раз лучше перестраховаться.
Между тем, многоплановая научная работа в лаборатории шла своим чередом. Ставили опыты, защищали диссертации. Результаты исследований широко публиковались, в том числе в международных журналах ‒ «Acta virologica», «Nature», «Archiv gesamte Virusforschung» и других.
Случались и небольшие «открытия», радовавшие тем, что удавалось добавить что-то новое к знаниям об оспенных вирусах. Таким оказался тест, позволивший отличить вирус оспы обезьян от вирусов вакцины и натуральной оспы человека ‒ это была моя маленькая научная удача.
Задерживаясь в лаборатории при постановке длительных экспериментов (а научная работа не может быть регламентирована рамками рабочего дня) или на отдыхе, мы пели шуточные песни о себе, о нашей лаборатории:
Если взгрустнёт подчас
Кто-то, устав от дел:
‒ Нет ни мышей, ни крыс ‒
Нет ни гроша.
Ты подойди к нему,
Пусть улыбнётся друг.
Ты подскажи ему –
Жизнь хороша! (1968)
И сейчас, вспоминая, я вижу их – молодых, вдохновенных, серьёзных и задиристых, всегда готовых щедро делиться своими знаниями с врачами, приезжавшими в лабораторию на «рабочие места» из разных уголков страны, а также на многочисленных лекциях и выездных семинарах ‒ в Москве, Екатеринбурге (тогда Свердловске), в Ангарске, Пятигорске, Киеве, Донецке.
Я работала увлечённо, с радостью, да ещё в прекрасном коллективе. Вспоминая молодые годы, мне есть о чём рассказать. А Светлана Сергеевна, открывшая путь в науку многим кандидатам и докторам наук, на всю жизнь осталась для меня примером глубоко преданного науке человека. Позже я часто мысленно советовалась с ней в трудных для меня ситуациях.
К сожалению, моя работа в лаборатории, ставшей в 1965 году Национальным центром по оспе, а в конце 1966-го – Сотрудничающим центром Всемирной организации здравоохранения по оспе и родственным инфекциям, закончилась драматически. 1969 -й год я считаю самым плодотворным для себя годом: я выезжала и на вспышку оспы в Таджикистан, участвовала в семинаре и читала лекцию в Пятигорске, интенсивно работала, публиковала статьи. И именно в этом году учёный совет меня вдруг не утвердил в должности старшего научного сотрудника, которую я занимала с 1966 года. 22 голоса было подано против, 4 – за. Это было неожиданно не только для меня. Услышав заключение счётной комиссии, четверо членов учёного совета с удивлением обернулись ко мне, сразу раскрыв карты тайного голосования. Только тогда я вспомнила, что несколько дней назад заместитель директора института Г. Ю. Дрейцер, встретив меня в коридоре, спросил, не нашла ли я для себя место работы. Я нисколько не волновалась и не поняла намёка. Григорий Юльевич, ничего не поясняя, быстро пошёл по коридору. Оказывается, в институте шла целенаправленная подготовка к предстоящему голосованию. Вместе со мной забаллотировали ещё одну научную сотрудницу ‒ с таким же 5-м пунктом в паспорте. Директор института (О. Г. Анджапаридзе) не удовлетворил мою просьбу о предоставлении очередного отпуска – времени, необходимого для поисков работы. 15 июня 1969 года мне пришлось покинуть институт.
Накануне голосования я встретила парторга института С. С. Унанова, который кивнул мне в знак приветствия и сказал: «Ну вам-то нечего волноваться, у вас будет всё в порядке». Некоторое время спустя мы случайно встретились в вагоне метрополитена (я уже работала в другом институте), и он направился ко мне, улыбаясь и протягивая руку. Я руки ему не подала.
Позже я сопоставила ряд фактов, на которые раньше не обращала внимания. Вспомнила, что незадолго до этого меня вычеркнули из списка специалистов, рекомендованных для работы за рубежом (С. С. Маренникова рекомендовала меня для организации оспенной лаборатории в Индонезии), а однажды не пустили в одну из стран Африки. Видимо, я угодила в процесс «очищения» советской науки от «неблагонадёжных» кадров. Светлана Сергеевна, вернувшись из зарубежной командировки, дважды писала заместителю министра здравоохранения П. Н. Бургасову, – просила восстановить меня на работе ‒ ответа не было. Плохо бы мне пришлось в те годы с моим 5-м пунктом, если бы не участие Светланы Сергеевны. Благодаря ей я была принята в тот же день увольнения в Государственный Контрольный институт им. Л. А. Тарасевича (директор ‒ С. Г. Дзагуров, осетин по национальности). Там я проработала более 24 лет. Меня зачислили на должность младшего научного сотрудника, но это уже было неважно в сравнении с тем, что я вообще могла остаться без работы. С директором института у меня установились хорошие, временами даже доверительные, отношения. Я благодарна ему за содействие в публикации научных статей, за поддержку в моей выездной командировочной деятельности, в том числе, за поездку в Германскую Демократическую Республику (ГДР), в Берлин. В ГИСК им. Л. А. Тарасевича (так впоследствии стал называться институт – Государственный институт стандартизации и контроля медицинских биологических препаратов) я работала в лаборатории по изучению поствакцинальных осложнений. Работалось мне спокойно. Возникающие вопросы мы с Николаем Аркадьевичем Озерецковским, руководителем лаборатории и моим однокурсником, интеллигентным и высоко эрудированным специалистом, решали совместно, в полном согласии.
До создания лаборатории о побочном действии вакцин судили лишь по изредка поступавшим сигналам об осложнениях. Это никак не свидетельствовало об их истинной частоте. Между тем, такие сведения были необходимы для обоснования фактических, а не надуманных, противопоказаний к вакцинации.
Для расследования осложнений меня командировали в различные города и районы. Я побывала в Ленинграде, в городах Украины и Белоруссии, Латвии, Литвы и Грузии, в Хабаровске и Севастополе, Костроме, Воронеже, Казани, Калининграде, Владимире, Мурманске и Оленегорске, даже в «моём» Воскресенске. На местах я старалась выявить и другие осложнённые реакции у привитых. Сотрудники ГИСК были наделены функциями контролёров. «Красная книжечка» государственного контролёра иногда помогала мне, открывая пути для получения нужной информации. Участие в инспекционных комиссиях от Министерства здравоохранения в Красноярске, Абакане, Туве, Молдавии, Таджикистане также способствовало получению необходимых сведений. В результате количество учтённых осложнённых реакций на введение оспенной вакцины значительно возросло.
Некоторые деловые поездки запомнились смешными моментами. Например, командировка в Полтаву.
По приезде меня провели в большую комнату, а там ‒ ряд накрытых столов с тарелками наваристого украинского борща, аппетитным салом и многочисленными бутылками горiлки. Ждали солидного контролёра, мужчину, а тут я! Моё появление в комнате напоминало немую сцену в «Ревизоре». От борща я, впрочем, не отказалась. Промах с горiлкой был исправлен: при отъезде меня одарили конфетами, очень вкусными и красиво оформленными. Кондитерская фабрика Полтавы снабжала московский Кремль ‒ что ж, попробовали и мы, простые смертные, эти элитные изделия.
Приезжая в незнакомые города, я старалась хоть немного, насколько позволяло время, ознакомиться с историческими местами. В Полтаве меня провели к домику Петра I, к полю, где происходила Полтавская битва. Показали памятник, поставленный по указанию Петра неприятелю – храбро сражавшимся шведам. Возможно, это единственный памятник такого рода.
Все впечатления от поездок затмевает одна весенняя поездка в Грузию, в село Гурджаани (1969), на родину знаменитого грузинского вина. С какими осложнёнными реакциями на введение оспенной вакцины она была связана, не помню совсем, зато многое, что не имело отношения к служебным обязанностям, запомнила отлично. Началось с того, что в тбилисской гостинице на меня «положил глаз» футболист из Кутаиси: весь вечер он многократно и настойчиво звал меня в ресторан. Только после того, как я обратилась за помощью к коллеге, Ладо Бахуташвили, и его жена по телефону отчитала футболиста, тот отстал. Позвонив в последний раз, он удивленно спросил: «Когда ты научился говорить по-грузински?». Ответственные посты в Гурджаани занимали исключительно мужчины, и, соблюдая прличия, мне в Министерстве здравоохранения Грузии дали сопровождавшую меня женщину.
После того как дела были закончены, всё согласовано и подписано, нас привезли в роскошный особняк одного из местных начальников. Приезд представителя из Москвы стал поводом для сбора руководящих работников и главных медицинских специалистов района. Мужчины обсуждали свои дела. Я же с большим интересом проникла на кухню, где хлопотали женщины, ловко управляясь с горами мяса, зелени и приправ. Стол был достоин кисти художника. Посередине, в нежно-розовых цветах персика, лежал запечённый поросёнок. Мне как почётному гостю было предложено разделать его голову, но сделать это, конечно, пришлось одному из присутствовавших мужчин. Блюда были красиво обрамлены овощами и большими пучками зелени. Грузины – ораторы непревзойдённые. Тосты следовали один за другим, патетически-возвышенные, с присказками, назидательные и юмористические. Меня предупредили, что традиция разрешает не опустошить рюмку только в одном случае: когда тост поднят за тебя. Надо признаться, я понемножку, но поддерживала общее настроение. И странно: достаточно значительное для меня количество выпитого не вызвало никаких неприятных ощущений, я не пьянела. Видно, вино было особым, высококачественным, без всяких примесей. Когда пиршество было закончено, в комнату, которая была частью анфилады, вплыли в грузинском танце, под мелодичную музыку, женщины в белом, красивые и грациозные. Это было прекрасным завершением банкета.
Как диагност, я имела возможность проводить лабораторные исследования для подтверждения или исключения связи заболеваний с вакцинацией. Окончательный диагноз всегда устанавливался совместно с ведущими клиницистами страны – с докторами медицинских наук Верой Павловной Брагинской в Москве и Евгенией Александровной Лакоткиной в Ленинграде. Это исключало ошибки в клиническом диагнозе.
Многостороннее изучение тяжёлых заболеваний у привитых, статистическая обработка данных, собранных за 12 лет, позволили мне представить полученные результаты в качестве докторской диссертации, которую я защитила в 1984 году. Защита проходила в Институте вирусологии имени Д. И. Ивановского Академии медицинских наук (там же я защищала и кандидатскую). Вопросов по ходу защиты было множество, но всё закончилось благополучно. Казалось бы, в этом нет ничего особенного, но если учесть, что я была беспартийной, не занимала административной должности (была рядовым научным сотрудником), работала в лаборатории, которой заведовал не доктор, а кандидат медицинских наук, и к тому же была еврейкой, – такой результат вселял гордость. Когда после защиты я зашла к директору института, чтобы поблагодарить его, то Сослан Григорьевич, уже больной, сказал: «Я что? Я только не мешал». Спасибо ему за это.
Однажды мне пришлось прибегнуть к хитрости. Уже не было С. Г. Дзагурова, и заместитель директора по научной части (не буду называть его фамилию ‒ его тоже нет в живых) запретил мне выслать результаты наших исследований в Женеву по запросу руководителя программы ликвидации оспы доктора Д. А. Гендерсона. О проводимой работе он знал от С. С. Маренниковой, которая была экспертом по оспе от СССР. К тому времени оспа была побеждена – в мае 1980 года Всемирная организация здравоохранения официально сообщила о ликвидации оспы на всём земном шаре. Подводились итоги международных исследований.
Я считала, что такие уникальные и достоверные данные, которые можно было получить только в стране с многомиллионным населением и обязательной иммунизацией в соответствии с календарём профилактических прививок, при многолетнем наблюдении под контролем высококвалифицированных экспертов-клиницистов, не должны остаться неизвестными медицинскому сообществу. Медицинская литература сообщала, в основном, только об отдельных случаях тяжёлых заболеваний у привитых. Мы же имели возможность проследить зависимость развития осложнений от различных факторов (возраста прививаемых, препарата вакцины и других). Я воспользовалась временным отсутствием заместителя директора, получила разрешение от учёного совета и опубликовала статью с основными выводами работы в международном журнале «Vaccine» (1992). Я была готова к тому, что мне это будет дорого стоить. Поэтому, когда под предлогом изменения структуры института меня подвели под сокращение штатов, для меня это не было неожиданным. По ходу дела я немножко посопротивлялась и, потрепав нервы заместителю директора, оставила институт. Я ни о чём не жалела: данные, полученные в результате многолетней работы, были опубликованы и доступны для специалистов. Кстати, их часто цитируют в медицинской прессе.
Некоторое время я позволила себе «отдохнуть на пенсии», а затем продолжила работу – теперь уже в Институте полиомиелита и вирусных энцефалитов Академии медицинских наук СССР имени М. П. Чумакова, в лаборатории иммунологии энтеровирусных инфекций. Там я проработала 12 лет.
* * *
Оглядываясь назад, вспоминаю, как я, робкая, застенчивая студентка, обретала силы и упорство в достижении поставленной цели. Уверенность в себе и в своей жизненной позиции позволяла мне, работая в ГИСКе, иногда пропускать обязательные политические семинары, не посещать бесполезные занятия по гражданской обороне (и попусту не терять время) ‒ по этому поводу меня даже вызывали к директору института. Я не вышла на работу в день, когда проводилось собрание, посвящённое осуждению «агрессивных действий Израиля» – знала, что призовут выступить. Конечно, были и другие мероприятия, игнорировать которые не полагалось. По указанию райкома партии мы ходили на овощную базу, где перебирали картошку и загнивающую капусту, дежурили в народной дружине, – ходили по близлежащим улицам с повязками дружинника. За это мы получали «отгулы», которые могли использовать по своему усмотрению.
Одно мне обидно и досадно вспоминать. Я не имела материальной возможности отсылать зарубежным коллегам оттиски своих опубликованных статей по их запросам. Тема, над которой я работала, была достаточно актуальна, и результаты исследований интересовали многих. Но отсылать по почте многочисленные бандероли за свой счёт (институт расходы не оплачивал) я при своей зарплате просто не могла. Посылала только тем авторам, которых хорошо знала по их публикациям. Из Израиля я тоже получила два запроса и задним числом прошу прощения, что не ответила доктору Abraham Morag из больницы Хадасса в Иерусалиме и доктору Н. Гарбер из Бар-Иланского университета. Кстати, вести переписку с Израилем и при этом работать в научном институте тогда было не совсем безопасно. У меня остался на память довольно обширный альбом почтовых марок, которые я аккуратно снимала с приходивших мне открыток и конвертов.
Жизнь была заполнена не только работой. В отпускное время мы побывали в Тбилиси, Ереване, Одессе, на Карпатах, на Рижском взморье, в Литве, в Эстонии, в Крыму и на Кавказе. С тринадцатилетней дочкой Олей мы прошли через Рокский перевал на Кавказе. Были и на Дальнем Востоке – на Камчатке, Сахалине и на трёх из Курильских островов. Это была незабываемая поездка на теплоходе «Хабаровск». Пробовали плавать на байдарках, но этот вид отдыха у нас не укоренился. Мы ознакомились со «странами народной демократии», включая Югославию. «Страны капиталистического лагеря» нам посещать не разрешалось.
* * *
Несколько слов об антисемитизме в СССР ‒ России. Могу сказать, что я исключительно редко сталкивалась с его проявлениями, да и то у отдельных, обычно малограмотных и невежественных, людей. В поездках по стране никаких проявлений антисемитизма я не ощущала. Лишь государственная национальная политика временами насаждала чувства национальной привилегированности и исключительности у больших народов и неполноценности и чуждости – у национальных меньшинств.
Однако меня всегда поддерживала уверенность в том, что есть люди, умеющие противостоять самым нелепым директивам «сверху». В первую очередь вспоминается директор Института полиомиелита и вирусных энцефалитов Михаил Петрович Чумаков ‒ крестьянский сын, ставший известным академиком, выдающимся учёным, прекрасным организатором. Этого замечательного человека с благодарностью вспоминают его сотрудники, которым он помогал в самые трудные для них минуты. Я всегда знала, что, если окажусь за бортом, Михаил Петрович возьмёт меня на работу.
К сожалению, проблема антисемитизма болезненно коснулась членов моей семьи. Мой муж (и однокурсник) не был допущен в аспирантуру, хотя имел для этого все основания. Его рекомендовала кафедра микробиологии, где он работал со второго курса. Виктор был отличником учёбы, активным комсомольцем. Отец его погиб на фронте в 1942 году. Однако никакие обращения в Министерство здравоохранения и в правительство не помогли. Отработав полагавшиеся ему, имевшему «красный диплом», два года на Воскресенской санэпидстанции, Виктор всё-таки поступил в аспирантуру, защитил кандидатскую, а потом и докторскую диссертации. Более пятидесяти лет он проработал в Институте полиомиелита. Директор института М. П. Чумаков никому не позволял вмешиваться в вопросы кадров. Правда, даже он долго не мог дать Виктору должность старшего научного сотрудника, так как это назначение не утверждала Академия наук. Когда это, наконец, произошло, то Михаил Петрович подошёл к нему, поощрительно похлопал по плечу и спросил: «Ну как дела, старший начный сотрудник?».
Виктор стал одним из ведущих специалистов России по медленным инфекциям. Он был избран действительным членом Российской академии естественных наук, получил приглашение к членству в Нью-Йоркской академии. Мой муж сумел занять достойное место в науке, но это могло случиться раньше и без излишнего нервного напряжения..
Самым тяжёлым для меня был период, когда моя дочь, активная комсомолка, отличница и спортсменка, трижды поступала в медицинский институт и трижды не была принята. Это особая история. Оля, преодолев массу препятствий, одновременно учась и работая то препаратором, то лаборантом, добилась своего: получив диплом заочного (!) педагогического института, она вскоре защитила кандидатскую диссертацию. Хорошо, что «невзгоды не согнули её плечи», как сказано у Эдуарда Асадова. Многие её сверстники не выдерживали подобных испытаний и ломались. Оля выдержала, но в результате свои способности она реализует не у себя на родине.
Стоит ли говорить о том, чтó при такой политике теряет Россия? Она со временем разбёрется сама. Нас это уже не касается.
Leave a Reply