Александр Кучерский. ФЕЛЯ И ТОЛЯ

Боюсь, геологическая история не сохранит следов этой дружбы. То было в старину… Но теперь у нас разве не старина? И хорошая, с серебром, и зимы опять холодней, каток на пруду, и настойчиво говорят, что идёт уже ледниковый период. Все признаки старого времени, хотя за столом теснота других торсов. Но вот влетел в форточку зимний сквозняк со снежинками, побеспокоил гостей. Тогда потолкались плечами, высвобождая место, и потянулась бабья рука поставить прибор, и вошёл Толя, ни на кого не смотрел, помолодевший, как после бани, и строгий в своей вышиванке, которая тихо отлёживалась в шкафу до нового пения. На дальнем конце вскинулся Феля и разволновался, ведь он так и знал, что Толя придёт, и нужно теперь шуметь, не оставлять без внимания.

Певческий голос у Толи не свой, а неожиданный и высокий в широкой груди. На чистую грудь прилегает соседняя голова, в шиньоне или с косой, бубликом сверху, и слушает, как мечтает. Его сорочка холодная с улицы, как будто гладили на снегу, сердца не слышно, а голос пошёл, как струна, которая загудела в безлюдном доме. Грудь поднялась. А говорят, что Толя не дожимает на самом верху, ленится или не может, и они дожимают сами, милое дело. Он спел и глаза приспустил, как поникшие флаги. Его песни не нынешней памяти, а, видно, от пращуров, и просочились из трещинок тёмной картины в столовой: на ней кучерявятся нивы и светятся, как плафоны, фарфоровые цветы, и то Святая земля. Эти песни смущают своим непонятным упрёком. «Что ж вы? А вы?» ‒ упрекают песни бог знает в чём. Толя спел и молчит. Над скулами притаились глаза, как орлята в засаде. Он смотрит, чтó ему наливают в стакан, потому что уже от чая стучит в серебристых висках. Когда притаились глаза, женщины больше не могут, и слышится «ой». Тогда он опять заводит свой голос. Молчание слышно вокруг, а среди молчания, как среди вод, восстаёт на другом конце Феля. Он испускает гнусавый и безошибочный подголосок. С испугом смотрят на Фелю, у Нонны выпучены глаза, но ведь у Нонны зоб.

В ту старину работали вместе. Феля заходит к Толе в его кабинетик, и Толя снимает очки. Кипит уже чайник, пройден отрезок утрешнего труда, как выражается Толя. Он сидит в расстёгнутых брюках: в отпуске вырос живот. Феля доволен, что Толя вернулся, считал уже дни. «Ну что тут, ну как, Феликс Наумович?» ‒ «А посвежел, Анатолий Иванович!» ‒ «Да, видите? в брюки не помещаюсь». В доме отдыха он познакомился с женщиной исключительной полноты, но приспособились. Как говорится? Кто харчами перебирает, тот сытым не бывает. Вдруг она говорит: «А почему ты на меня не ложишься?». ‒ «Да как же я на тебя лягу?!» ‒ взрывается Толя, заново переживая момент, а Феля смеётся с большой деликатностью, друг и ценитель. «Дайте ж я вас обниму», ‒ Толя вылазит из-за стола, застёгивая штаны. Они обнимаются, звучно прихлопывая друг друга. «Два единственных друга», ‒ заметил бы прежний писатель.

Феля напишет записочку Толе по-украински или осведомится, как лучше высловиться на мові, и повторит, но шикарней, как будто прищёлкнет. Это случалось подслушать сотруднику Д., и он делал гримасу ужасную, лучше не видеть. Он был ненавистник, земля ему прахом, и нечего вспоминать. А заручившись большими правами, Феля выводит на свет, как гусей, еврейские ветхости и замшелости. Его окрыляет, что Толя слушает, как ребёнок, и он по воле летит и свистит, чудесный сказитель. Он подымает, как жёлтые перья, всю подноготную и ведёт Анатолииваныча на крыльцо, где качается бабушка, как болванчик, и дальше в семью, которая преет от старины и молодого однообразия. Навстречу им Рива и Бузя, грудастые сёстры, и там имена-времена и семейная даль. У Толи назрел его встречный подарок: он призадумался глубоко и брякнул оф идиш, как выплюнул серебро, но поранил бедного Фелю, которого папа и мама оставили без жаргона, старые большевики. Феля не понял и горестно заморгал. Ага! Но разве Толя не говорил, что в селе у них жили евреи, посередине? А Карло Иванович, дід, с ними балакал на их языке. Феля сразу подумал, что должен был знать Карла Ивановича, хотя непонятно, как это могло состояться. Не тот ли он был почтенный старик, который ездил к соседям? Лысый, в начищенных сапогах, и учил соседскую канарейку. После него она пела. Он вышел навстречу из дали, приятный старик. Тем временем Толя опять призадумался, отвернулся, попробовал голосом и запел по-еврейски, а Феля заплакал.

Вернувшийся Толя заново нравится всем, и каждый думает, что, гляди, мир довольно хорош и люди не безобразны. У него дверь приоткрыта в большой коридор, а там пробегают, оттуда заглядывают. Командировочный из Краматорска притормозит и заглянет, хотя ясно не помнит, кто такой Анатолий Иванович, а свои залетают, как мухи. За перегородкой, в окне, трудится Феля. Когда один снимет очки и подышит на стёкла, другой пробуждается от труда и делает то же.

За корпусом цветут яблони, за ними стена, за стеной мир заводов. Как интересно! Там колеи железной дороги петляют, как зайцы, молоты бьют, искры выскакивают из труб, и пахнет, как в преисподней. Непостижимая сила труда там владеет пространством. А тут, в эту сторону? То же и тут. Выйти из корпуса, и через проезжую магистраль попадаешь в гальванику, или на сборку, или пойти и пойти. Такого крепкого мира уже больше нет, его пережитки насупили брови и нахлобучили шапки ‒ старые помпы у пристани,  скрипучие семафоры в лесу, по заброшенным рельсам гуляют полосы света, грибы разбрелись. И якорь бухнули возле бильярдной. Так всё поглупело, и жизнь потеряла блестящие свойства. А разве так было? Так не было.

И грубый Малько забегал, и были стихи у него в кармане, и молодой Никифоров со своими вопросами. Где-то теперь тот Никифоров? Спрашивали между собой: а что он, куратор, сам разве не знает? Никифоров тоже мелькнул в приоткрытой двери, но вернулся, приветствовал за руку Толю и оказался у Фели. Уже Толя, как в сон, опустился в работу, когда ему стали казаться наружные звуки: то ли из кузницы, то ли Феля бухтел за стеклом. Так и было: Феля смотрел себе в стол и бухтел, пристукивая ладонью, как плотным хвостом пристукивает бобёр. Толя увидел, что Феля в безумии и вздымается, а он любил, как природу, как соловейку в лесу, когда эта сила берёт человека. И Феля крикнул как зверь, а Толя дрогнýл расширенным сердцем и треснул штанами. Никифоров убежал ‒ так Феля прогнал провокатора, это был подвиг Фели. Ведь надо прибавить, что папа и мама сидели, а Феля и старшая Бузя ездили к ним поездами. «Кто слышал, как зверем кричат паровозы», ‒ писал стихи Феля, похоронивший родителей. Он отправлялся в их вечный затерянный мир и возвращался с глазами, в которые трудно смотреть, но приходится. Толя в них смотрит, за это глаза наполняются лаской их дружбы. Смородина у Никифорова примкнула к Толиным вишням, в кустах они замечали друг друга.

Анатолий Иванович перегружен и часто вздыхает. Анна Ивановна, жінка, в голос кричала: «Да Толя! Когда мы поженимся? Смотри, живот на носу!». Он поражался этим понятиям и смотрел на неё: «А сама, Аня, не видишь? Некогда мне совершенно!». Время потом изыскали. Но Феля заходит к нему со стихами, и Толя снимает очки. Работа как сон, от неё пробуждаешься для стихов, а в минуту творческой ясности выкупается сон твоей жизни. Положим, теперь не читают, но уже мечтают о том, чтобы читать, и пишется много стихов. Не пойдёт ли назад, не возникнут ли разные коллективы? Кто-то смотрит у Фели из-за плеча довольно бессмысленно. Заскочил в приоткрытую дверь и открыл уже рот, но попал на стихи. Его голова наклоняется и кивает согласно стихам, он произносит в душе: «А ты твердишь, дорогая, ‒ нет на свете чудес!». Это Заикин.

В большом коллективе заметная смертность, монтаж, демонтаж, раздолбон. Утром бегут к проходным, а между спинами вьются известия. Величайшие новости сразу видны по тому, как из-за спин появляются губы, носы и профили целиком. А впереди полетела шапка, или это не шапка, а голова мотоциклиста, да что там, летали и головы королей. Феля и Толя редко являются вместе, они не бегут голова к голове. Толя знает, пуская пар, что около трансформаторной будки проследует в половине, а на лестнице сбавит и двинется плотным, притирочным шагом, бо это серьёзная лестница. И он сидит на работе, а приближается Феля, уже возник за стеклом. Толя кивает Феле из-за стекла, и Феля кивает, а впереди простирается день. Будет и перекус, и обед, и после обед, как говорит Анатолий Иванович. Будет и перемолвиться, разговориться. И чем не хорошее общество, чем не покойная жизнь? Фелина заячья шапка сидит возле пыжика Толи, там и пальто, и пальтишки. Расчёсочкой в толстой руке Феля проходит вспотевшие волосы, а достаточно чистым платком протирает очки. Не нужно смотреть, когда он без очков: глаза уменьшаются, как интимности у старика или даже старухи, залипли, а губы и нос, эти мясá, составляют лицо. Где же тут Феля? Толя, владей он карандашом, создал бы дружеский шарж, но он не владеет. А вместе они потянут центнера на два, на животноводческий вес, как шутит Феля, и шутки лучше доверить ему.

Толя по просьбе Фели критикует его стихи. У Толи бывает прищуренный проницательный глаз, а Феля немного трясёт головой. Он соглашается с Толей и поправляет стихи, но прихотливо, и Толя всегда удивляется: «Вот вы всегда неожиданно, Феликс Наумович!». Феля молчит и кивает. Он переводит бумагу, берёт и бросает, и смотрит в окно, а листы падают на пол, как голуби. Толя видит его в стекле, а голова надувается: это смерть колобродит внутри. Стукнуть в стекло? Феля посмотрит, весь переменится и бросит творчество. А он, видно, пошёл уже по своему тёмному парку, где ему белки перебегают дорогу, где воздух лесной, пошёл заниматься. Там он идёт и себя вспоминает, как сказано Толе. Долго идёт, но доходит до места, где дальше завалено ветками. Уже замерли там голоса, и Феля сам голосит. «А-а-а!» ‒ дрожит Фелин испуганный голос. Толя слышит и вылезает на помощь. Он запевает издалека, и Феля слышит, но не обернётся, счастливый, а Толя идёт и удивляется своему голосу, который находит пути.

3 Comments

  1. Белым стихом Александр Кучерский решил поиграть. Поиграл, получилось неясно, однако занятно.

  2. А хорошо! Хороша идея, хорош тон и хорошо отмерянный формат!

  3. Общее впечатление от прозы Александра Кучерского – свет маленькой лампочки, бьющий в лицо, от яркости которого хочется заслониться…
    Феля и Толя живут среди нас и сразу узнаваемы, симпатичны , старость благоволит к ним. Оттого и тональность происходящего не безысходна.
    Жизнь себя перемогает, как обмолвился поэт: не зовет и не пугает то, чего уж больше нет.

Leave a Reply

Your email address will not be published.


*