«Легкомысленно выпущенная из рук вещь затерялась, как будто её и не было. Как же так? Она бесподобного происхождения, но просеялась между пальцами, они её не удержали, а должны были удержать, и знаете что? Это она у меня на груди, на горле, слетела ко мне, как летучая мышь, как бабочка, вернулась, веселит меня!» Он подпрыгнул на месте и ужаснулся своему страшному весу: ведь он человек-гора, Quinbus Flestrin. Чудесная вещь слетела к нему в момент умывания. Освежая лицо водой, он решился и освежил до пояса тело, налив на штаны и на пол. Уединённо помолившись, не завтракая, он поспешил к инструменту и играл, удивляясь, что пальцы, кажется, ничего не забыли. Сидя он потянулся к шкафу и достал какие попались ноты. Можно гадать по нотам, листая и считывая свою тайную вещь. Она обладает признаком странности: верный знак вещи, а иначе она только ошибка некстати поспешившего воображения. Её как будто хромающий ход притворяется шатким, но это не так, и она ждёт мечтательного усилия любви. Как же мне себя не послушать, такого большого? Гора содержит огонь.
Дети стали к нему подбегать и залезать на него, и Мендель, второй по возрасту мальчик, стащил ноты с пюпитра. Йосеф покачал головой, продолжая играть. Тогда его стали таскать и хватать за бороду, потом уже за руки, и он позвал жену, но она была занята, и ему пришлось встать. Тут позвонили в дверь, а он так и знал: Бо̀рис пришёл, сердитый, он требует, чтобы убрали коробки. «А нельзя обойти? Я потом вынесу». ‒ «Что? Нет, нельзя! Будет вам лужа под дверью». Он сердится сразу. Йосеф тащит коробки к лифту, подпихивает ногой. Бо̀рис, так звать уборщика, не может на это спокойно смотреть, он с гримасой презрения, дёрнув плечами, убегает по лестнице вниз. Он торопится! Быстрота ему присуща, как ёжик седых волос и громкие песни на лестнице. Как работает Борис, другие так не работают. Он из пожарного шланга льёт воду на пол, на стены и на перила, даже на потолок, если на потолке мелькнёт паутина. Жидкое мыло «Озон» с бурными водами освежает воздух. Жилец высунется из своей двери, потянет носом и восхитится: «Ах, какой запах!». А Борис приблизит к нему лицо и на чужом языке споёт молодому жильцу куплеты. «Что это?» ‒ «Рая». ‒ «Вус? Вус?» ‒ «Песня, которую я сочинил:
Рая, тебе не хочется покоя.
Рая! Как хорошо на свете жить.
Рая, как хорошо, что ты такая!
Спасибо, Рая, что ты умеешь так
Дружить!»
Последнее слово дуется, как в голубином зобу, и, выскочив, обрывает куплет. Шея Бориса высунута вперёд, жилы напряжены, голова небольшая. Хочется знать, каким образом дружит Рая. Жилец прихлопывает в ладоши и собирается подпевать, но на всякий случай он спрашивает: «Рая ‒ она кто?». ‒ «А Рая!»
Вода и душистое мыло освежают дом сверху донизу, по течению струй. Молодые жёны слышат быструю жизнь и шлепки резиновой швабры. Жилица на втором этаже открывает дверь: она предупреждает уборщика, чтобы он не загнал к ней воду. Воду не загоню! Жёнка смотрит в упор чёрными разбойничьими глазами и возбуждает мечту. «Ах она хулиганка!» ‒ бормочет себе под нос Борис. Протяну руку, возьму за плечо, с которого у неё нарочно сползает балахон, за плечико. Религиозные жёнки как чучела в своих тряпках, но отменно молодые. Сколько упущено в жизни, мама дорогая! Не устою же, не устою… И погонят Бориса беспощадно! Смотри, чтобы не пожалеть, а какие же горькие поздние сожаления. Здесь ты добился того, что у тебя самостоятельная политика цен, ты под крышей, а не на улице, не на стройке, и ты сам достиг этих благ. Позвони в эту дверь, и жилец (как скворец), мотая пушистыми пейсами, побежит за тфилином. С масляным бормотанием он обвяжет тебя коробочками и ремешками, как божью коровку, и ты помолишься.
Акт на лестнице продолжается два часа, а если вдруг больше, то это рассеянность улучила несколько золотых минут в свою пользу, тонких минуточек. Ведь бываешь как мотылёк: мечтательно пролетел, забыл ведро на шестом этаже, и надо вернуться. И так тесно сойдёшься с собой в труде, что станешь не то чтобы снисходительным к этим моментам, а станешь чутко внимательным: что они значат? Слетаю наверх за ведром, но где же я побывал, когда проскочил мимо? А в раю. Цветущие ветки качались, и Рая сидела на ветке. Что происходит, что делается, Боже ж ты мой, у меня на глазах, и хвала тебе от всей души, и спасибо.
Время уже стекает по носу солёной каплей. Тушкой и кривобоко, а на самом деле танцуя, вторгаешься в лифт, и пшик из флакона. Поехали синие воды по зеркалу, завизжали и засвистели по мокрому бумажные полотенца. Здесь Бо̀рис Ясный! И зеркало вокруг лица прояснилось, как озеро, а в его чистоте действительный Борис: загадочный, большеротый, небритый, с мечтательными глазами, смотрящими чуть исподлобья и даже стыдливо, как будто не только он сам, но и внимательный Кто-то смотрит на Бориса.
В эти счастливые для повествования минуты по улице тащится вереница детишек, и каждый ручонкой, как черенком, прикрепился к верёвке, которую возглавляет Йосеф. Человек-гора возглавляет детишек, которых он учит в хедере, и он везёт детский поезд, или он огромная голова низенькой гусеницы. Свалить в кучу детишек, и окажется мало, чтобы составить Йосефа, он останется незавершённым выше груди. Ни плеч, ни головы ‒ чёрного гнезда, свалявшегося из дремучей бороды и широкополой шляпы. Но дети не свалены в кучу, а тянутся по тротуару, напоминая также низку смородины. Подобия сами напрашиваются, и каждое настаивает на своём, уж если затеялась игра, а затеять игру каждый вправе, и даже нет ли заповеди «играй»? Непременно должна быть такая заповедь. Верёвка в руке Йосефа подёргивается, как леска, но он не оглядывается. Если кто-нибудь оторвётся и упадёт, то слышно будет по рёву, а если они подрастут и побросают верёвку, то он сам себе будет поводырём, идущим на свет.
Жена продаёт дома овощи, они завели на дому овощной магазин. Пустые коробки выносят на лестницу, и хорошо, если Бориса нет, а не то слышно, как он вступает с картонками во враждебные отношения. Слышны удары ногой, шарканье, слышна ярость, и вдруг в глазке видно, что Борис уже перед дверью и подтягивает штаны. Он звонит. Здесь не звонят, а стучат, мелко, долго и тихо, как бы издалека, как будто нездешние покупатели, дятлы какие-то или куры, ‒ словом, стучатся. В противность им Борис давит на кнопку звонка. Это как если бы кто-то пришёл с трубой, с медной тубой, толкнул ногой дверь и загудел в квартиру. Уборщик стоит перед жёнкой, склонив к плечу голову, пальцами зажимает нос, выпучивает фаянсовые глаза. Но они сами знают, что подгнил перец! Муж выносил коробки, и, может быть, протекло. «Может быть, а?!» Борис колеблющимся перстом указывает на дорожку рыжего цвета, от двери к лифту, а он его только что мыл. Жёнка следит за его пальцем, как курица, но вдруг как будто лопнуло что-то в её груди и в длинном горле: то зашипел и взорвался шутихой характер её бруклинского папаши. Она забыла язык и орёт по-английски, и Борис не понимает её ужасного крика. А она так боялась его за дверью, когда смотрела в глазок или когда стояла перед ним на деревянных длинных ногах, но в ней взорвался неукротимый папаша. А ты, дурашка, ну что ты наделал по вине своего темперамента? Тебя робко боялись, любили, а теперь скажут: «Ты больше не приходи», как чужому, и всё ‒ ты чужой! Пускай бы над головой лопнул провод высокого напряжения, или молния, или пускай убьёт электрический скат в Красном море, которое я люблю. Невозможно же, невозможно! У него отворился рот, как у мёртвого. Он не знал, что папаша отходчив и что крик его облегчает. Они же, вопит папашиным голосом дочка, сами вымоют в лифте, когда придёт муж, с Божьей помощью. А?.. Так ведь и Борис кипит, поскольку что он жив, а не по злобе. Мы, слава Богу, в себе не вольны, потому что мы божьи, и, любя это, Бог вывел нас из Египта. Нам было там плохо. Он убегает вниз с ободрившимся, но ещё замирающим сердцем.
А в вестибюле два экипажа с младенцами въехали на не просохший пол. Это другие две дочки бруклинского папаши явились к сестрице, и знает ли овощной магнат, дядя, своё потомство по числу их, не говоря уже по именам? Борис попал в их затор и кинулся в гущу. Он проскочил мимо ног в сапожках со шпорами, вынырнул из-под высоких локтей, как волшебный стрелок из-под веток, овеянный женскими ароматами и ароматом весны. На крыльце дневной свет ударил ему в лицо мягкой лапой. Он забрал в грудь лёгкого воздуха, колени согнулись, и он сел на ступеньке, расставив короткие ноги. Здесь он курил хорошую сигарету и видел с крыльца улицу и Йосефа, везущего поезд. Что за улица и квартал! Они проживают, как боги в своей нищете, и они всё имеют, а если что-нибудь провоняло, то это необходимо. Время висит на углу подгнивающей грушей, вокруг неё золотые осы в воздухе. Мир так и слепился, как гнездо деятельных насекомых. Закадычные мысли о царстве, которое как светлый туман, от земли и до неба, потянулись, поволоклись, переполнили душу, клубились и думались сами. Нечего им возразить, поскольку они исключительно хороши, бесподобны, в том-то их сила, он и сам видит, что так и есть. Сказал бы философ: они действительны.
Сказал Борис Йосефу: «Единственное, чего прошу: не умереть в уборной. Если есть такая возможность. Можешь ты за меня обратиться?». Сначала Йосеф не нашёлся, но вскоре подумал: кто её знает, настоящую потребность человека? Никто не знает, и знает ли человек, когда просит, что это нужное? Не просит ли он по ошибке, и не всё ли ему равно? И какой в этом случае будет ответ? Какой будет ответ тому, кто попросил необдуманно? Ходя по своей пустоватой и грязноватой квартире, он чёрными выпуклыми глазами смотрел на стены, в окно, на предметы. За что ни примись, всё будет поприщем. И почему Борис думает, что могут забрать в уборной? Потому что бывает внезапная смерть, когда тужишься, вот почему. Внезапная смерть часто бывает. Что значит «часто»? У многих, со многими ‒ часто, и такова доброта Небес. Прошёл дождь, но я не знаю, как он прошёлся по головам, и только искры на небе сопровождают его уход. За Бориса нужно просить вслепую, не зная того, имеется ли у него такая потребность или это прихоть, и не зная того, что бывает за ошибочную или неосновательную просьбу. Обращаешься как во сне и очнёшься, услышав краешек своего храпа, и так тебе станет известно, что это ты, что ты спал и уснул.
Тем временем Борис пошёл ратоборствовать в доме молитвы, где, когда кончишь с уборкой, то в потаённом углу имеется шкафчик с напитками для благословения и для всего. Этот дом – любимое место, и, чёрт его знает, человеку лучше не то что ходить на работу, а работать всегда. И не лучше, а лучше всего. Петь свою Раю, дружить и бывать в мире с собой. Он поощрительно шлёпнул себя под зад и ринулся в помещение. Там два молодых чернеца при входе стригли друг друга, то есть один был пострижен, а другой сидел у него под машинкой. Их клочья и кудри укрывали место: поразительной, надо сказать, черноты у них волосы, чёрные без порока, если не рыжие, но тогда они золотое руно. Навстречу Борису веселятся козлики в чёрных халатах, прыгают их молодые сердца, красные молодые уста, как у валетов, мурлыкают его песню (хоть и фальшиво), а он ведь разбойник и нарушитель. Так рады коту, который независимо погулял и вернулся под кров, и сразу к своей тарелке, не имея другого дела. Он выгибает упругий хвост, как рычаг своей деятельности и как знак постоянства, стойкой неверности и приверженности к еде. Явление Бориса лучезарно, его песенка спета к месту, ко времени, и он немного устал. Он делает шаг и короткой ногой отодвигает скамью, чтобы достигнуть инвентаря, его руки, как ловкие змеи, берут, кидают и открывают. Он не спешит и не медлит, а действует в духе того, как сам для себя установил, он себе сам совершенствует распорядок, и это высокое благо, выше того, как о нём понимают. Нельзя знать заранее, что̀ у них в шкафчике, и надо обуздывать надежду, сестру мечты. Однако не оказалось бы, что они вылакали остатки, а нового не открыли, такое бывало. Но есть чувство, что всё хорошо: что почат либо бренди, либо открыта настойка смородины, очень хорошая, и тогда незаметно, что он приложился к напитку.
Отселе Борис уходит домой. К этому времени остаётся мало желаний, они обмелели, а хмель, как красивая дымка, подёрнул его жизнедеятельность. Однако чего-то недостаёт, и навстречу ему толстый Бо̀рис с собакой. «Ну, ты завёл себе женщину?», ‒ за десять шагов осведомляется толстый Борис, а случайная женщина оборачивается и смотрит на них обоих. Волкодав нюхает и слюнит штаны меньшего Бориса. Толстый Борис ходит с собакой на смену, и недовольно начальство, у которого нет возможности подобраться, когда сторож спит. Приезжая на место, он из кузова своего пикапа с цепным звоном спускает собаку, чёрную и ужасную, как южная ночь, и за оградой ждёт его смена. На смене он спит, расстегнув штаны и постепенно сползая со стула, а под утро находит себя на полу, в позе, мы бы сказали, толстого эмбриона. Шесть дней спустя он ночует дома, и тогда его женщине достаются ласки, деловитые, как банные процедуры, и она к ним привыкла. «Я свою лишний раз не балую», ‒ с назиданием говорит он меньшему Борису, а тот молчит, но потом возражает: «Неделю не спишь в кровати». ‒ «Зато придёшь в банк, а там хорошо». Хорошо ‒ это сколько? Меньший Борис ложится в свою колыбель в изнеможении сил, к нему льнёт истома. «Возьми меня, забирай целиком, с ногами и с поясницей, ‒ бормочет он в её сонное ухо у себя на подушке. ‒ Я сделал, что мог, и больше нет ни малейшей возможности. Пускай сквозняк сам заметает сор в подворотню, а там не двор, а провал. Соринки, как искры, вихрятся на сквозняке, или то светятся насекомые, или то мельтешат огоньки селений, и совы летят, как на картине, ‒ не знаю, как называется». ‒ «А ты смотри, чтобы не обмочился», ‒ из темноты говорит нехороший голос толстого Бориса, который то ли проснулся на смене, то ли бормочет во сне.
«Мой тихий час», ‒ утром провозглашает Йосеф и садится за пианино. Жена развезла детей на машине, только один, самый маленький, квакает за стеной. На фотографии Брамс откинулся за инструментом, его ноги едва достают до педалей, а у Йосефа они упираются в клавиатуру, и он разводит колени, чтобы их поместить. Как мечтающий человек, он откидывается назад, и всё отдалённое близко: окно, ветка, которой можно коснуться лицом, детские головы, как кометы, которые можно понюхать. Карандаш и нотная тетрадь приготовлены, но он не спешит записывать музыку, подозревая, что это чужая, а так и есть, и он большой резонатор чужой музыки и чужой прелести, ведь прелесть, как запах цветов, бывает только чужая.
А Борис шёл на работу, и в неусловленном месте на него пала тьма, как мешок, сорванный с крыши, хотела его задавить и немедленно растворить, но что-то её отвлекло. Он ухватился за дерево, а это было дерево жизни, и он не упал, а тьма внезапно оставила свою истребительную заботу. Он уходил и оглядывался на дерево, а оно ему так улыбалось, что об этом придётся ещё написать. Опять выступил мир в невинном свете, и Борис пошёл с Богом в ногу.
Спасибо, Саша. Прекрасный рассказ, ясный и добрый.
This story is in accordance with spring mood.
Саша, спасибо вам большое за то, что делитесь.
Читаю, как красивую песню на иностранном языке, с удовольствием, но не в состоянии ясно представить картину отдаленного от меня бытия. Вот, как заговорила… Чарует, но не пускает внутрь. Видимо, надо пожить этой жизнью.
Еще раз спасибо, присылайте еще, не пропускайте меня, пожалуйста.
Молитва. Если бы меня попросили охарактеризовать этот текст, я бы сказал, что это молитва и ей легко и светло молиться читателю. А каково автору?