Давид Медриш. ВСТРЕЧИ

Давид МедришДавид Наумович Медриш (24.01.1926 – 08.01.11) доктор филологических наук, профессор, родился в городе Погребище Киевской губернии (ныне – Винницкой области). В годы войны, с 15 лет, работал в колхозе на табачных плантациях, затем слесарем, токарем. В 1943 – 1946 годах служил в армии. В 1951 году окончил с отличием филологический факультет Черновицкого университета. Работал учителем, затем завучем школы рабочей молодёжи. В 1963 году защитил кандидатскую диссертацию и работал на кафедре русской литературы Волгоградского государственного педагогического университета. С 1972 по 1988 год – заведующий кафедрой. С 1983 года – доктор филологических наук.
Автор работ о поэтике сказки, историк и теоретик литературы. Монография «Литература и фольклорная традиция. Вопросы поэтики», 1980, Саратов. Автор комментариев к академическому собранию сочинений А. П. Чехова, книг о фольклоризме у А. С. Пушкина.
Публикация дочери Д. Н. Медриша, Ирины Медриш (Черновцы, Украина), подготовлена по записанным ею беседам с отцом.

С Дмитрием Сергеевичем Лихачевым я познакомился вот как.

Я задумал одну работу и поделился своими планами с одним знакомым учёным – Борисом Фёдоровичем Егоровым. Он сказал: «Вы знаете, в этом вопросе только один человек может что-нибудь посоветовать: это Дмитрий Сергеевич Лихачёв. Я сегодня с ним увижусь и поговорю с ним; но он очень-очень занят, вряд ли сможет найти время. Но я всё-таки попробую. Позвоните мне вечером». Вечером я позвонил. Егоров ответил, что завтра в Пушкинском доме, в 11 часов утра, Лихачёв выступает оппонентом на защите, и он согласился прийти на пятнадцать минут раньше и побеседовать со мной.

Я, разумеется, пришёл с запасом времени. Открываю двери в зал, смотрю – зал пустой, в центре сидит Лихачёв. Ну, наверное, я стал смотреть на часы. Лихачёв спокойно говорит: «Вы напрасно беспокоитесь. Вы пришли вовремя, даже раньше. Но мне Борис Фёдорович сказал, что у вас в Ленинграде остаётся только два дня, и я пришёл немного раньше, чтобы вы меня не ждали».

Вот так я познакомился с Лихачёвым. У меня ещё есть несколько оттисков-копий его статей с его дарственными надписями. Надписи очень тёплые; можно подумать, что мы были близкими друзьями – нет, просто это был такой человек.

А дарственные появились вот как. Вышла основная книга Лихачёва, итоговая книга: «Поэтика древнерусской литературы». Я написал рецензию – меня попросил Анатолий Романович Волков из Черновцов: он выпускал очередной сборник. Я уже собирался отправить, как вдруг мне попалась другая рецензия на книгу Лихачёва. В общем, неплохая рецензия, но в ней была одна несуразность. Автор писал, что Лихачёв в своей книге говорит о пародии в древнерусской литературе, но в древнерусской литературе, пишет рецензент, не может быть пародий, потому что там нет индивидуального стиля, а пародия – это высмеивание недостатков и особенностей индивидуального стиля. Но дело-то в том – и об этом очень чётко, ясно, основательно сказано в книге Лихачёва, – что в древнерусской литературе пародии пишутся на жанр, а не на индивидуальный стиль, которого, действительно, нет. Вот я добавил это замечание по поводу рецензии и отослал свою. Её напечатал в Черновцах А. Р. Волков, и я послал её Лихачёву, просто потому, что черновицкое издание могло до него и не дойти.

И как же я был удивлён – ну, во-первых, тёплым письмом от Лихачёва. Потом он мне стал присылать оттиски своих статей. Но самое интересное было вот в чём. Когда вышло 2-е издание его книги, он ответил вот на это замечание рецензента насчёт пародии в древнерусской литературе. По существу, этот вопрос уже был раскрыт в первом издании книги. Но, что меня удивило, Лихачёв сделал сноску на мою рецензию. Ничего нового я не внёс, я просто говорил о том, о чём он в 1-м издании своём написал. Но он посчитал, что если я об этом написал, если кто-то об этом писал, то он обязан сослаться. Вот такой Лихачёв человек.

Другой близкий мне, уважаемый и видный учёный – Пропп Владимир Яковлевич. Здесь несколько по-иному. С Проппом у меня получилось анекдотически. Я посылал статью в один очень авторитетный журнал, долго не было ответа. Я был в Питере по своим делам, зашёл в журнал. О статье они явно не знали, потому что долго искали мою рукопись. Говорят: «Статья не пойдёт». – «Почему не пойдёт, в чём дело?» – «На неё отрицательный отзыв». – «Чей?» После паузы: «Проппа Владимира Яковлевича». Ну поскольку имя Проппа мне было не просто знакомо – я преклонялся перед ним, я спросил: «А что он написал? Интересно посмотреть». – «Вам сказали, что отзыв отрицательный, и всё». И вернули мне мою статью. При этом присутствовал один сотрудник, видимо, человек порядочный. Я видел, что он что-то мнётся. И когда мы остались вдвоём, он сказал: «Знаете что, если вас интересует Пропп, – он, видимо, знал, что никакой рецензии Проппа нет, просто у них завалялась моя статья и надо было сослаться на авторитет, – я вам даю его адрес, поезжайте к нему. Спросите его, он сам скажет, какие у него замечания».

У меня дома не было телефона, и я как-то не привык, что можно позвонить, узнать, договориться, поэтому прямо поехал по указанному адресу. Пропп открыл мне дверь и сказал: «Вам что, не говорили, что я болею?» Я говорю: «Нет, извините…» – «Да нет, проходите, – сказал он. – В чём дело?» Я ему рассказал. Он сказал, что никакой рецензии не писал, потому что никакой статьи ему никто не давал, он её не видел. «А о чём статья?». Я сказал. «Расскажите поподробнее». Он слушал, а в какой-то момент взял лист бумаги и стал быстро записывать по ходу моего рассказа. В одном месте сказал: «Вот об этом-то и пишите. – И добавил: – Я сам отвезу статью в редакцию, и её опубликуют (Речь, скорее всего, шла о статье «Прямая речь в структуре повествования волшебной сказки» – прим. И. Медриш). Только вот одна просьба, – сказал он. – Я в любой момент могу выехать за границу, и надолго. Поэтому прежде, чем присылать мне статью, узнайте, в Питере ли я, чтоб не пропала».

Я приехал в Волгоград. Прошло ещё какое-то время. Мне звонит одна моя знакомая из Питера и говорит: «А вы знаете, мы вчера хоронили Проппа». Я говорю: «Ой, как же… Он ведь собирался в заграничную поездку длительную…». И рассказал ей о том разговоре. Она: «Какую заграничную поездку! Он знал, что смертельно болен и может умереть в любой момент. И он, очевидно, чтобы не пропала ваша статья, сказал, что уезжает за границу, чтоб вы справились, есть ли он».

Вот такой человек. В таком состоянии он думал, как пристроить мою статью и чтобы не пропала моя рукопись, если он умрёт.

Особое место в моей жизни занимает длительное знакомство и дружба со Львом Савельевичем Друскиным, известным поэтом. Нужно сказать, что он повернул всю мою жизнь, и без него у меня не было бы того, что у меня есть. А познакомился я с ним случайно – вот так устроена жизнь.

Шёл 1942 год, мне было 16 лет. Я был в эвакуации в Самарканде. До армии работал на заводе. Причём работа у меня была ужасно грязная: надо было всё время мыть станки, смазывать их. И мой рабочий костюм был весь измазан нефтью и чем угодно. И вот в таком костюме я пошёл по городу и увидел, что продают стихи. Я купил. Это были украинские стихи Максима Рыльского – «Пісня про рідну матір» («Песня о родной матери» – укр.). Они начинались так:

Благословен той день і час,

Коли уславилась піснями

Земля, яку сходив Тарас

Своїми босими ногами,

Земля, яку скропив Тарас

Своїми дрібними сльозами”.

Я давно уже не покупал книг, а тут – два или три листочка. Я купил, сел и стал читать, прямо на улице. Мимо проходили двое, я запомнил их фамилии навсегда: Феоктистов и Крептюков, два члена Союза писателей. Я привлёк их внимание: мальчик, весь в мазуте, сидит и читает стихи. Они подошли ко мне, спросили, кто я, что я. И сказали: «Знаете, вам как-то надо общаться с людьми, связанными с литературой. Есть такой человек – поэт Лев Друскин. Его особенность в том, что он больной, в постели всё время, поэтому он всегда находится в номере гостиницы, он там живёт, его туда поместили от Союза писателей. И к нему всегда приходят интересные люди, связанные с поэзией. Вот такая-то гостиница, его номер такой-то. Сходите». Ну, я выбрал время, пришёл, познакомился с Друскиным. С этого началось. Я стал заходить к нему, когда у меня было время, познакомился с его близкими. Эта дружба протянулась на многие годы.

После войны он вернулся в свой родной Ленинград. Когда я бывал в Ленинграде или где-нибудь поблизости, то старался побывать у Друскиных – и в Ленинграде, и в Комарово, где он много лет спустя жил на бывшей даче Анны Ахматовой.

Лев Друскин

Постепенно я представил себе его жизнь. Первое большое событие – это когда он, ещё школьник, написал стихотворение «Мой товарищ» и отправил его на конкурс юных дарований. Оно было замечено Маршаком, о стихотворении говорили на съезде советских писателей. Вот его начало:

Мой товарищ Коля Голоулин,

Сто болезней стали на дыбы,

Ты разбит, ты брошен навзничь бурей,

Повторение моей судьбы…

Собственно, это было обращение к человеку такой же судьбы, как у Друскина. А судьба его была очень трудной. Когда началась война, его приносили на носилках, и он выступал перед солдатами, участвовал в концертных бригадах.

Он стал довольно известен. У него бывали разные люди – актёры, музыканты, писатели, поэты, учёные, шей даче Анны Ахматовой.

туда дом его стал своеобразным культурным центром. Бывали у него и начинающие поэты, и уже известные. Бывал у него Высоцкий, приходил репрессированный ранее академик-астрофизик Козырев.

Я бывал у Лёвы и встречался у него с интересными людьми. А главное – там я получил поэтическое образование, потому что я жил в Виннице (украинский типичный город), где русской поэзии вообще не было. Короче говоря, для меня открылась поэзия, в том числе современная. Друскин много работал над собой, много писал. В числе тех, кому он читал свои стихи, была и Анна Андреевна Ахматова, у которой он бывал на даче в Комарово. После её смерти на даче поселили Друскина. Вот стихи, которые были там написаны:

Эпиграф из Ахматовой: «Тень моя на стенах твоих».

Я ещё не привык, я смущён,

Будто впрямь совершаю кощунство

Тем, что в комнате этой живу,

Открываю окно по-хозяйски

И несу на веранду цветы

В знаменитой надтреснутой вазе.

Лучше б мне, как два года назад,

Робким гостем стоять на пороге,

Острым локтем в портфеле зажав

Ненавистную, милую папку.

Я сажусь на чужую скамью,

Я к столу наклоняюсь чужому,

И мне кажется всё, что сейчас

Выйдет тень величавой старухи

И, стихи мои перечеркнув,

Настоящие строчки напишет.

Вот это преклонение перед Ахматовой было у него постоянным.

Надо сказать, что Друскин по своим взглядам проделал огромный путь. Когда я с ним познакомился, он был очень наивным, наивно-правоверным: если кто-нибудь хоть что-нибудь критическое говорил о наших порядках, он тут же свирепел, заставлял замолчать; слепо верил во все догмы. Таким он был вначале. Постепенно он узнавал жизнь, общаясь с разными людьми, которые были диссидентски настроены. Его стихи становились всё более актуальными, целенаправленными, с современным подтекстом:

Мушкетёры господина де Тревиля!

Неужели вас гвардейцы затравили?

Разве можно, разве можно, чтоб всегда:

«Шпаги в ножны! Шпаги в ножны, господа!..».

У него в доме встречались, многое обсуждали, читали стихи. У него оставляли на хранение рукописи. Всё это привлекло внимание соответствующих органов.

Никогда не забуду, как я однажды заехал к Друскину. Это было через много лет после нашего знакомства (где-то в середине 70-х годов). У них дома был мальчик лет 17-18-ти. Лёва и его жена (тоже инвалид) представили мне его как большого любителя поэзии, человека, который очень им помогает. Он выдавал себя за студента, но целые дни проводил у Друскиных. Когда мы с Лёвой разговорились, я вдруг заметил, что этот мальчик не просто слушает, а подслушивает: когда разговор касался чего-то такого не совсем официального, он всё бросает, настораживается – именно подслушивает. Когда он зачем-то вышел в коридор, я сказал об этом Друскину. Лёва ответил: «Ты что! Это наш самый верный и преданный друг, помощник».

Забегая вперёд, скажу, что этот «самый верный друг» оказался подосланным «стукачом», и не просто «стукачом». Когда к Друскину пришли с обыском, то, собственно, обыска как такового уже не было: эти люди подходили к определённому ящику или к определённой книжной полке, извлекали рукописи, спрятанные книги – они уже знали, где что лежит, этот парнишка их обо всём проинформировал. Кончилось всё это грустно. Поэта Льва Друскина, парализованного человека, с больной женой, выставили, буквально вытолкнули из страны, и он стал изгнанником.

Это был человек необыкновенной доброты и бескорыстия. Я не помню, чтобы он кого-то о чём-то просил для себя, но он часто, по телефону, помогал молодым поэтам, связывал их с редакциями, со знакомыми ему редакторами, работниками культуры. И немало молодых поэтов обязаны своими первыми шагами этому бескорыстному, весёлому, несмотря ни на что, Льву Друскину.

Последний привет от него я получил благодаря нашей общей хорошей знакомой, ленинградке Вере Ивановне Петрушиной. Лёвушка её давно знал, любил, доверял ей, она часто у него бывала. Когда Лёва был изгнан из страны – а время было очень жёсткое, – Вера записалась в турпоездку в Германию. И, по тому времени, она совершила подвиг: оставила без разрешения туристический автобус и на перекладных добралась до Друскина, была у него дома, привезла оттуда сборник его стихов, который вышел за границей.

С Михаилом Ткачом, известным украинским поэтом-песенником, у меня связаны самые тёплые впечатления и воспоминания: это замечательный поэт и замечательный человек.

А познакомились мы по его инициативе. Шла «борьба с космополитизмом». Я тогда был завучем вечерней школы в Черновцах. Меня со скандалом выгнали, обвинили в космополитизме – в общем, мне плохо было. И вот один мой знакомый привёл ко мне Ткача. Он стал говорить со мной о поэзии и после продолжительного разговора предложил вместе с ним написать юмористическую пьесу, которую ему заказал театр. Я сначала даже опешил. (Теперь понимаю, что он, конечно, мог без меня написать – просто хотел поддержать меня.) Но согласился с радостью. И мы написали такую пьеску на украинском языке. Она была во многом сатирой.

Потом я уехал в Волгоград, в начале 60-х годов. А несколько лет спустя, воспользовавшись оказией, Миша Ткач передал мне свои последние книжечки, поэтические сборники. И потом неоднократно приветы передавал – через знакомых, родственников. Я ему, разумеется, тоже. И ещё он передал в подарок кассету со своими замечательными песнями, среди которых «Мама Марія», «Ясени», «Білі лебеді» и, конечно, его знаменитая «Марічка», которую пели, поют и будут петь.

Но судьба сводила меня не только с замечательными людьми, но и с людьми просто комичными, пошлыми.

Был в Черновицком университете такой профессор Ф. Как учёный он собой ничего не представлял, но всякий раз выступал в качестве деятеля. Он написал автобиографию и отдал её в музей университета, чтобы люди знали о нём побольше. Начиналась она разделом «Как я стал профессором». И дальше он писал, что до революции он был приват-доцентом, почасовиком, не имея научных степеней. Когда же произошла Октябрьская революция и университетом стали командовать комиссары, профессура забастовала. И тогда было объявлено: кто из приват-доцентов завтра выйдет на кафедру, получит звание профессора. Раздел заканчивался так: «Я вышел».

Ну, а следующий случай связан уже со мной. Профессор Ф. был бездарным учёным, но политическую конъюнктуру знал хорошо: он читал спецкурс о Пушкине, где на каждом шагу доказывал, что Пушкин декабрист, декабристы и Онегин, и Ленский. В общем, всё у Пушкина сводилось к декабризму, и в этом профессор видел главную заслугу Пушкина. Разумеется, это делалось грубо и неграмотно. Поскольку Ф. анализировал десятую, «декабристскую» главу, я написал «Одиннадцатую главу “Евгения Онегина”», пародию. Там я также высмеиваю научные изыскания Ф., например, в следующих строчках:

Он так умён, он так речист,

Он сам почти что декабрист.

Лет сорок он в архивах рылся,

В окно глядел и всё творил.

Он бы шестым повешен был,

Жаль, с опозданием родился.

Там же высмеивается то, что любую бумажку он подписывал так: профессор Н. Н. Ф. Причём среди этих бумажек было немало так называемых «рапортичек», где он писал: «Довожу до сведения декана, что такого-то числа студент такой-то жевал на лекции». Когда пародия пошла по рукам и кто-то сказал профессору Ф., что это я написал, а кто-то возразил, что, может, не я, то Ф. заключил: «Нет, это он: так мог написать только человек, который очень хорошо меня знает!».

Ну и, естественно, он соответствующим образом ко мне относился. Однажды он прибежал в партком и сказал: «Вы слышали, что Решова собирается выйти замуж за Медриша?». А с Решовой мы собирались пожениться, она оканчивала в это время университет и была оставлена при университете. «Ну и что?» – спросили в парткоме. «Как – что?! Если она возьмёт его фамилию – с такой фамилией нельзя оставлять в университете». Профессор этот очень характерный для своей эпохи.

А эта моя «11-я глава “Онегина”», которую я написал о Ф., имела свою историю. Она ходила по рукам, её читали. Короче говоря, мне вынесли строгий выговор с занесением в личное дело на уровне горкома партии – за эти стихи. Я был студентом. Когда через год я оканчивал университет, то, соответственно, подал заявление о снятии взыскания. По положению, взыскание снимает та инстанция, на том уровне, на котором оно было вынесено. К тому времени секретарём черновицкого горкома был Степан Емельянович Стеценко. Это человек, который стал прототипом секретаря обкома в «Молодой гвардии» Фадеева и в «Непокорённых» Бориса Горбатова. Жена его была учительницей, и она говорила, чтобы люди не спрашивали её мужа о романе «Молодая гвардия», потому что там враньё и он не выносит этого.

Вообще я Стеценко несколько раз видел в разных ситуациях. Это был исключительно порядочный, честный человек. Его назначение секретарём горкома после того, что он уже был секретарём обкома, было, конечно, понижением.

Ну вот, пришло время, я подал заявление о снятии взыскания. Снимали мне его в горкоме. Вёл заседание Степан Емельянович Стеценко. Он сказал: «Следующий вопрос у нас – заявление такого-то о снятии взыскания. В чём суть дела?». Он зачитал формулировку. Формулировка была такая: «За поддержку космополитов». Степан Емельянович спросил: «Что же вы такое натворили, что вам такое взыскание вынесли, с такой формулировкой?». Я говорю: «Да что, я написал “11-ю главу “Онегина”” на профессора Ф.». Вдруг расхохотался Степан Емельянович: «Так это вы написали? Ха-ха-ха! Снимаем, снимаем, снимаем! Идите…».

А с профессором Ф. была связана комическая история. Рассказывают, что когда Аркадий Райкин составлял свой репертуар, одним из типов у него был пушкинист. И ему нужен был такой типичный и комичный пушкинист. И вот когда он увидел и услышал на конференции Ф., то понял, что это то, что ему нужно. Он попросил, чтобы профессору Ф. под любым предлогом дали для выступления дополнительное время. А потом, по просьбе Райкина (об этом Ф. не знал), добавили ещё. Ф. потом всем рассказывал, как его ценят: на конференции ему дважды дали дополнительное время – вот как понравилось его выступление. А люди потом смотрели и узнавали Ф. в этом райкинском персонаже, говорили: «Да это же Ф.!».

Как я получил в школе золотую медаль

Когда война окончилась, в конце 1945 года старшие возрасты демобилизовали, а нас, молодых, послали на их места. Так я попал в комендатуру Красноводска. А вместе со мной послали в другие места нескольких молодых ребят, они как-то кучно держались – ленинградцы. У них у всех было среднее образование – 10 классов. И писарь автоматически мне в бумаги тоже вписал 10 классов. Я этого не знал, просто взял документы и всё. В комендатуре было много вольнонаёмных, в основном девушки: санитарки, на кухне работали. Подходит ко мне одна девушка и говорит: «Дима! – они меня называли Димой. – Помоги мне задачу решить. Я учусь в школе, в 10-м классе. Нам задали задачу, а я не могу решить». Я отвечаю: «Но ты же в 10-м, а я только 8 классов окончил». Она говорит: «Ах какой ты вредный, не хочешь помочь. Я же видела твоё личное дело, у тебя 10 классов». Она так пристала, что я согласился: «Ладно, – говорю, – оставляй задачу, только принеси учебник». Где-то к утру я решил эту задачу. На следующий день она подошла: «Слушай, ты правда окончил только 8 классов?» – «Правда, а что?» – «Дело в том, что эту задачу решили только двое: я и ещё один парень, о котором все знают, что он окончил 10 классов и учится снова в 10-м, чтобы получить золотую медаль и поступить в вуз. А ты окончил только 8 классов! Так тебе надо учиться! Иди в вечернюю школу!»

Я пошёл сразу в 10-й класс (это было уже после Нового года). Документов у меня никаких не было, но я стал учиться. И всё пошло хорошо. Ну литература – само-собой; но и математика пошла хорошо, всё пошло, и где-то через некоторое время мне сказали, что я иду на золотую медаль. А тогда только-только их ввели. И вот я иду на золотую медаль, и вдруг началась демобилизация, новый поток. И временно нашу комендатуру – капитана, меня, делопроизводителя и ещё Колю (был такой) – перебрасывают на какое-то время в Чарджоу. Я говорю: «Товарищ капитан, разрешите задержаться: мне осталось два экзамена сдать». Правда, я сначала сдуру пошёл не к нему, а к полковнику-коменданту. Тот ответил: «Я полковник, и у меня пять классов. А ты младший сержант, а хочешь 10 классов закончить! Нет, не разрешаю». Всё, казалось бы, кончено. И капитан мне так и ответил. А на следующий день капитан говорит: «Оставайся». Я не понял, почему такая перемена (потом понял). А он только спросил: «Коля сможет за тебя работать?». Я сказал: «Сможет». Мы, когда уходили гулять в самоволку, друг друга с Колей подменяли.

Я остался, сдал всё отлично, послал об этом телеграмму: «Сдал экзамены. Представлен к золотой медали. Выезжаю» (а поезд в Чарджоу уходил через сутки). Получаю ответ: «Поздравляю. Оставайся выпускной вечер. Капитан Иванов».

Я снова удивился. Только потом, когда я приехал, он как-то спросил (а у него дочь была, Галя, которая и подбила меня на вечернюю школу): «Что у тебя с моей Галей?» – «Ничего. А что такое?». Оказывается, Галя-то училась в дневной школе, а я вот – в вечерней. И когда сказали, что я не могу оставаться и должен уехать до окончания экзаменов, то Галя (а ей было обидно за меня; она училась неплохо, а я ведь шёл на медаль; её оставляют учиться, а я должен уехать) сказала отцу: «Если ты Диму сорвёшь с экзаменов, то я тоже всё брошу и уеду в Чарджоу, не буду сдавать дальше за 10 классов». Потому он потом и спрашивал, что у меня с Галей. Ну и ему пришлось меня оставить. Она сделала это из чувства солидарности и справедливости.

И я был награждён золотой медалью № 1 – первой золотой медалью по Туркменистану.

Как я стал студентом филологического факультета университета

Увлекался стихами ещё в школе. Потом важный момент – дружба с Друскиным. И вот я демобилизовался в 1946 году и еду домой из Красноводска. Причём документы и золотую медаль я оставил у знакомых в Ленинграде, чтобы потом поступать в ленинградский университет со следующего года, потому что этот уже кончается: я демобилизовался в декабре, под Новый год. Без документов приезжаю в Винницу, к родителям. Мама стала плакать, чтобы я не уезжал никуда, учился в Виннице, ведь они меня столько времени не видели. И так меня растрогала, что я пошёл, на всякий случай, на филфак Винницкого пединститута. Захожу к декану, говорю, вот так и так, я хотел бы учиться. Он ответил: «С нового года придёте». Я сказал про свою золотую медаль – нет. Только с нового года. Причём резко очень он мне ответил. Я вышел. И вдруг смотрю – моя знакомая, которую я давно не видел. «Ты что здесь делаешь?» Я ей рассказываю. «Ой, – говорит она, – он, декан, у нас такой: если уж сказал нет, значит, нет. Как жалко… послушай, у него сейчас идея – создать джаз-оркестр. Ты же, кажется, до войны на скрипке играл?» Я говорю: «Ну играл…» – «Скажи ему, что ты играешь, он тебя возьмёт». Я возвращаюсь. Только открыл дверь, он: «Я же вам сказал? Выйдите вон». – «Да. Но я могу играть на скрипке, в оркестре…» – «Можете играть на скрипке в джаз-оркестре?!» – «Да». – «Давайте документы». Я говорю: «У меня документы в Ленинграде». Он: «Беру без документов!». Так я стал учиться и играть в этом оркестре. Причём этим оркестром руководил опытный халтурщик. Он на нас подрабатывал. Он договаривался где-то там, где какой-то праздник, вечер, свадьба, и получал за это деньги. Бывало так, что мы играли, а он уезжал, оставлял нас. Правда, нас кормили.

Моя мама работала в библиотеке. Однажды к ней записывалась девочка и сказала, что учится в пединституте. Мама спросила: «Так может, вы моего сына знаете?» – и назвала меня. «Так его весь институт знает!» – ответила девочка. Мама страшно возгордилась. А девушка продолжила: «Я весь джаз знаю». А я от мамы скрывал, потому что она джаз вообще не переносила. А тут она узнала, что я играю в джазе…

Так я стал учиться в Виннице.

А в Черновцы попал вот каким образом. Судьба забросила сестру моей мамы, Полину, в Черновцы: её муж был военнослужащим, и его туда направили (позднее к сестре поехала и моя мама). И вот я приехал в Черновцы в гости. А в Черновцах был университет. Сейчас это сгладилось: пединституты стали все университетами. А тогда это были две совершенно разные вещи, два совершенно разных уровня, да ещё в моём представлении. Да ещё это здание университета, бывшая резиденция митрополита, когда я увидел – фантастическое! Я зашёл на факультет, зашёл к декану, спросил, можно ли перевестись в Черновицкий университет. Декан сначала принял меня холодно, но когда я сказал, что у меня золотая медаль, взял. Это был Пулинец Александр Степанович, замечательный человек, который мне потом во многом ещё помог. Так я перевёлся в университет, после первого курса пединститута.

Но без анекдотов не обходится. Когда я пришёл на факультет, мне составили список предметов, которые я должен сдать. Естественно, между пединститутом и университетом была разница: некоторые предметы в университете на 1-м курсе, а в пединституте – только на 2-м, и в числе этих предметов была военная подготовка. Я пошёл и всё это сдал. Но оказалось, что военная подготовка – полтора года, и майор Ильин сказал, что я ещё должен ходить. Потом мне сказали, что если я был в армии, то от военной подготовки освобождён. Я пошёл к майору, но он сказал: «Раз вы уже записаны – всё, будете ходить до конца». Я бы мог, как говорится, плюнуть на это, и мне бы ничего не было, но я ходил. А летом были сборы. И судьба отыгралась на майоре Ильине.

Сейчас я как-то этого не замечаю уже, а тогда я очень плохо видел в темноте. Мы знали, что будет ночная тревога. Так как оставался один день, то знали, что тревога будет в эту последнюю ночь. Мои однокурсники пошли к майору: «Освободите Медриша от тревоги! Он плохо видит в темноте, а кругом нарыты траншеи; он может в темноте попасть в траншею и сломать ногу». Тот ответил: «Положено, значит, положено». Он не знал, и я тоже не знал, что меня назначат в наряд, то есть часовым на посту. Всех подняли по тревоге, а я должен заступать на пост. Стою на посту, вдруг несколько человек идут, что-то несут. Я говорю по уставу: «Стой! Кто идёт?» – «Свои». – «А что несёте?» – «Майора Ильина несём: он в темноте попал в траншею и сломал ногу».

Как я нашёл пропавший роман Чехова

Кандидатскую диссертацию я писал по творчеству Бориса Горбатова, вообще занимался советской литературой. И когда уже многое было сделано, я поехал в Москву, поступил в аспирантуру. Там я познакомился с такими людьми, как Елена Краснощёкова, Владимир Корнилов, Галина Белая, и с другими видными литературоведами, которые трезво смотрели на вещи. И у меня сложился совершенно иной подход к Горбатову и к писателям такого типа. Но уже диссертацию написал, защитил. А когда приехал в Волгоград, куда меня направили после защиты, то мне так надоела подобная литература, что я, чтобы отвести душу, положил  перед собой все тома Чехова и стал читать том за томом, том за томом, чтобы отбить оскомину от этой, как я теперь понимаю, псевдолитературы.

И вот, читая том за томом, дошёл до последнего, где в конце напечатаны рассказы, которые не были опубликованы при жизни Чехова, сохранились в рукописи. Чехов, как сказано в комментарии, не успел их довести до законченного вида, чтобы опубликовать.

Я читаю и вижу, как развивается стиль Чехова, как он изменяется. И вдруг, когда я стал читать последние рассказы, почувствовал, что это стиль Чехова, каким он был на 15 лет раньше. Батюшки! Да это же Чехов конца 80-х годов. Стал смотреть, чем же Чехов занимался в конце 80-х, что писал. Оказалось, что он, судя по письмам его к знакомым, по свидетельствам очевидцев, писал роман, который потом бросил, так и не довёл до конца. Когда я сопоставил всё известное об этом романе, а Чехов упоминал отдельные мотивы, персонажей, то оказалось, что эти якобы незаконченные предсмертные рассказы на самом деле – написанные на 15 лет раньше главы незавершённого романа. Это было совершенно бесспорно, тем более, когда я ещё сопоставил с другими упоминаниями о романе.

Тут ещё один момент интересный, вернусь назад. Мне надо было по одному делу в Москву. Дело было такое: что-то мою диссертацию не утверждали – затерялась она, что ли (это был 1964 год). Я попросил заведующего кафедрой командировать меня для работы в Москве. Он сказал: «Так я тебя послать не могу. А вот есть у нас приглашение на конференцию. Я тебя пошлю на конференцию, а там ты займёшься и своими делами. А какую взять тему для доклада? Да любой кусочек из своей диссертации». Но мне моя диссертация уже осточертела. Я сказал: «Знаете что, я вот сейчас читаю, том за томом, Чехова (а к тому времени я ещё не дочитал до последнего тома); у Чехова первый рассказ в форме письма – «Письмо к учёному соседу». И последний, предсмертный рассказ, в виде письма. Возьму тему «Жанр письма в творчестве Чехова», сопоставлю эти два рассказа. Когда что-нибудь сопоставляешь – что-нибудь будет».

Вот эту тему я и записал. А когда я дочитал Чехова до последнего тома, тогда и понял, что этот якобы последний, незаконченный рассказ в жанре письма – глава ненаписанного романа. И такие тезисы я послал на конференцию, что это главы ненаписанного романа, который не могут найти. В Москве это, очевидно, произвело впечатление, потому что, когда я приехал, там уже ждали моего выступления. Мне ясно было, что есть ещё одна возможность установить истину: надо взять рукописи Чехова, посмотреть почерк. У каждого человека почерк в течение 10-15 лет явно меняется. Определить почерк, какой это: то ли Чехова предсмертный, то ли Чехова конца 80-х годов, на 15 лет раньше.

Я пришёл в Чеховский фонд, но там, к сожалению, не было Коншиной, ответственной за этот фонд. Я оставил ей записку, что хотел посмотреть рукописи Чехова, вот этих последних рассказов, объяснил причину.

И вот как раз когда я после доклада уже отвечал на конференции на вопросы (одни участники отнеслись с доверием, другие – с сомнением), вдруг появилась и пошла по сцене женщина. Я увидел, что у неё в руках моя записка: это, видимо, Коншина. И тут же все зашумели: «Вот она всё и расскажет, она специалист по рукописям Чехова». И что же сказала Коншина? Она сказала: «Вы знаете, я виновата во всём: я настолько верила утверждениям, что эти рассказы – предсмертные, последние рукописи Чехова, что без особого анализа их запечатала и написала, что это последние его рукописи. Теперь, когда я открыла и посмотрела, мне стало совершенно ясно, что это написано в конце 80-х годов, на 15 лет раньше».

Не буду рассказывать, что было там дальше, потому что в это время готовили к изданию полное собрание сочинений Чехова, академическое издание. Позвонили в редакцию, приехал редактор. Когда ему позвонили, он, видимо, кое-что посмотрел, уже кое о чём подумал. Он сказал: «Я попрошу докладчика, он сам всё и прокомментирует». Так в 7-м и 8-м томах академического издания появились эти якобы предсмертные рассказы, на самом деле – главы ненаписанного романа, с моими комментариями.

У этой истории было комическое дополнение. Я в это время довольно часто выступал с литературными передачами на телевидении. И, в частности, была передача, в которой я рассказывал о находке чеховского романа. Кстати, какой-то восторженный любитель литературы прислал на телевидение письмо, в котором написал: «Теперь и у нас появился свой, волгоградский, Ираклий Андронников!».

Прошло немного времени после этой передачи. Однажды я куда-то торопился, мне надо было побриться. Я электробритвой пол-лица побрил, и вдруг в нашем доме выключился свет. В соседнем, пятом доме по Бакинской, свет был. Я подбегаю с электробритвой к соседнему дому. Там у подъезда сидит мужчина. Говорю: «Вот у нас, в соседнем доме, свет отключили; скажите, пожалуйста, можно у вас добриться?». Я только потом понял, что он был выпивши изрядно. Он посмотрел на меня и сказал: «Я тебя в телевизоре видал!». Я понял в прямом смысле, что он меня видел по телевизору, слушал передачу, уважает и пустит меня. Говорю: «Ну хорошо, спасибо. Значит, можно побриться?» А он: «Я тебя в телевизоре видал!». Это продолжалось несколько минут; он меня не пустил. И только позже я узнал, что это выражение – «Я тебя в телевизоре видал!» – имеет, оказывается, иронический смысл, означает, мягко говоря: «Я с тобой дела иметь не хочу!».

Как я пришёл к пушкинской теме

Так получилось, что я шёл хронологически как бы в обратном порядке: сначала Чехов, потом Гоголь, потом Пушкин. Были разные обстоятельства и причины, но, наверное, всё-таки главное то, что я искал корни, и вот дошёл до Пушкина. Тогда остановился и уже многие годы потом занимался Пушкиным.

Я всегда интересовался фольклором и фольклором в литературе. И я как-то обратил внимание, что Пушкин, написав сказку, сразу её и печатал. А потом издал их вместе и расположил в той последовательности, в которой они были написаны. Но в одном случае сделал перестановку и «Сказку о золотом петушке» сделал последней, хотя она написана была раньше некоторых других. Короче говоря, ясно, что он это печатал уже не как собрание сказок, а как цикл. Иначе, почему он до этого момента печатал их в хронологическом порядке, а здесь переставил? Я подумал: в чём же суть этого цикла? И оказалось, что они размещаются по нисходящей сказочности, по убыванию сказочности. Что значит «по убыванию сказочности»? Сказка всегда составляется вокруг очень строгого стержня, который впервые основательно описал Владимир Яковлевич Пропп.

Так вот. Первая сказка – «Сказка о царе Салтане» – двойная сказка, в ней усиленные сказочные традиции. Там всё, что происходит, происходит дважды: сначала с Салтаном, а потом с его сыном Гвидоном. В ней все сказочные ситуации, обстоятельства повторяются дважды, усилены все. И счастье там удвоено. В последующих сказках Пушкин постепенно, так сказать, приходит к традиционной форме сказки. А в «Сказке о Золотом петушке» всё напротив, всё наоборот. Сказки заканчиваются счастливо, а здесь – несчастье; в сказке счастливая развязка разрешает всё и герой обретает престол, а в «Золотом петушке» – по противоположному принципу: царь наказан за свои неблаговидные поступки и теряет престол, а потом и жизнь. Это уже антисказка, опровержение сказки. И вот я об этом статью написал: «Сказки Пушкина как цикл». И послал в журнал – по-моему, это был «Новый мир». Я был в Москве, зашёл узнать. Мне говорят: «Вот хорошо, что вы зашли. Ваши “Сказки” мы печатаем в четвёртом номере. Хорошая статья. Мы её печатаем». Я уже собирался уходить, как кто-то из редакции между прочим сообщил: «Вам ещё повезло. Статья хорошая, но мы должны были в первом номере печатать статью Непомнящего о сказках Пушкина как о цикле. Но у него произошли неприятности, и статью из печати изъяли. Две статьи на одну тему не пошли бы. Вам повезло…».

Я знал, что недавно Непомнящий подписал письмо в защиту диссидентов, кажется, Даниэля и Синявского. Понятно, что за неприятности у него начались и почему сняли статью. Я сказал: «При таких обстоятельствах я не буду публиковать свою статью». И забрал её из редакции. Очевидно, кто-то рассказал об этом Валентину Семёновичу Непомнящему, потому что через какое-то время он написал мне письмо. Мы начали переписываться.

В дальнейшем Валентин Семёнович пригласил меня сотрудничать в «Московском пушкинисте», составителем и научным редактором которого он стал, и там печатались мои статьи.

О «Песнях западных славян»

Собственно, эта работа появилась в результате других интересов. Я перечитывал Пушкина заново раз в несколько лет. Читаю я – как-то раньше не обратил внимания – набросок Пушкина, черновой набросок из двух строк:

Расходились по поганскому граду,

Разломали тёмную темницу.

И комментарии издателей собрания сочинений, что это – набросок неизвестной пушкинской песни или же запись неизвестной русской народной песни. Это меня сразу поразило своей бессмыслицей. «Расходились по поганскому граду»: значит, «поганские» – в граде, а русские идут на штурм града? Но это же не русская картина мира, а прямо противоположная. (Русская картина: в городе сидят русские, а кочевники идут на русский город). Это картина южных славян. Когда турки заняли города, заняли селения южных славян, а славяне из степи приходили в города бороться с турками. Это они «расходились по поганскому граду». То есть это никакая не запись русской песни, это сербская песня.

Известно, что у Пушкина есть цикл «Песни западных славян». Причём считалось, что написан он только под влиянием сборника Мериме, который назывался «Гузла» – не буду рассказывать об этом сборнике, он вышел в 1830-е годы.

Но дело в том, что этот набросок пушкинский восходит к поэтике сербского фольклора, а набросок этот – на другой стороне автографа Пушкина «Я помню чудное мгновенье», который датирован 20-ми годами, то есть до того, как вышел сборник Мериме. Значит, Пушкин занимался фольклором сербов и сделал набросок задолго до того, как прочитал Мериме. Это очень важно.

А потом оказалось, что это действительно так. Потому что когда я взял сербский эпос, то там оказались подобные строки, не дословный перевод, но подобные строки. Но они были изданы в сборнике Вука Караджича после смерти Пушкина. Значит, Пушкин знаком был с сербским эпосом в натуре, так сказать. Наверное, он во время ссылки на юге общался с сербами, которые бежали в Россию от турецкого ига, и сделал этот – набросок либо перевод – трудно сказать. Но такая формула есть в сербском эпосе.

Значит, Пушкин интересовался песнями западных славян, этим эпосом (в России тогда всех славян, и западных, и южных, называли одним словом – западные) и сделал первый набросок на русском языке по сербскому эпосу задолго до того, как вышел сборник Мериме «Гузла».

В память об отце (Ирина Медриш)

Многие знают Д. Н. Медриша как педагога, учёного, коллегу. Я хочу рассказать о нём как об отце.

Так получилось, что день рождения у нас с папой был один – 24 января. Правда, на самом деле папа родился 22 января 1926 года, когда 21 – 23 числа в стране считались траурными в память о Ленине (умер 21 января 1924 г.). Поэтому папе в свидетельстве о рождении, а потом и в паспорте, поставили число 24.

Я не могла понять, почему, хотя мы родились в один день, – папа большой, а я маленькая. Папа этим воспользовался и говорил, что он, когда был маленьким, ел манную кашу и пил рыбий жир (и то и другое я терпеть не могла). И я давилась ненавистной кашей, но ела, чтобы стать большой, как папа. «Обман» раскрылся, когда проводили перепись населения, и я узнала, что есть ещё и год рождения…

С папой у меня связано очень много воспоминаний детства. Мама почти целый день работала в Черновицком университете, а папа уходил на работу в вечернюю школу рабочей молодёжи, когда мама возвращалась. И я целый день проводила с ним. Он был, как я теперь понимаю, хорошим педагогом. Когда я капризничала, он не кричал, не наказывал, а умел найти выход. Например, я не хотела обедать:

– Пельмени будешь есть?

– Не буду.

– А котлеты?

– Не буду. Ничего не буду.

И вдруг папа спрашивает:

– А шпингалеты хочешь?

Такого я никогда не ела и с удовольствием сжевала «шпингалет», не подозревая, что так папа назвал обыкновенную котлету.

Папа научил меня делать из желудей зверей и человечков, а из бумаги – лодочки, и мы пускали их в городском фонтане, когда гуляли. Папа любил удивлять меня разными чудесами. Например, потрёт воздушный шарик о голову, скажет при этом волшебные слова: «Хаджа, бараджа, халаматута!» – и волосы на его голове становятся дыбом, а шарик без поддержки лежит на волосах! Или, например, гуляем мы по парку, папа говорит: «Смотри, вот мой знакомый воробей. Не веришь?». Папа останавливается неподалеку от прыгающего по земле воробышка и начинает с ним разговаривать. А тот вертит головкой и чирикает – отвечает! И я в полном восторге потом рассказываю маме, что у нас есть наш, знакомый воробей!

Я очень любила, когда папа читал мне книжки, в основном сказки. Читал он замечательно, в лицах. Мне запомнилось, как в какой-то восточной сказке папа очень смешно выговаривал имена трёх козлят (вариант сказки о трёх поросятах): «Алюль, Булюль и Хиштаки Саританур».

Читал мне папа и книжечку своего друга, поэта Леонарда Кондрашенко (папа звал его Леркой; впоследствии тот жил и работал в «Артеке») – «Африка-жирафрика». Эта весёлая детская сказка в стихах одновременно была взрослой сатирой на наш бюрократизм: в Африке начинается большой пожар, но звери не могут взять воду из Нила, чтобы его потушить, т. к. от них требуют для этого разрешения и справки, и бедные звери мечутся по инстанциям. Папа восхищался строчками, где звери прибегают к Бегемоту:

Помоги унять охальных

Зубоскалов, Бегемот.

Ты, наверное, начальник:

У тебя большой живот.

К тому же времени относится следующий эпизод: папа и Лерка Кондрашенко зашли на рынок. Продавец дынь, громко крича, рекламировал товар: «Половина – сахар, половина – мёд!». Кондрашенко громко продолжил: «Половина – правда, половина – врёт!».

Папа развлекал меня смешными выражениями с игрой слов, многие придумывал и сам: «Шли дождь и два студента. Один – в кино, другой – в пальто. Одного звали Петя, а другого – на именины»; «Мы с Ирочком пили чай с сырочком» – и т. д. Смешила меня фраза: «Три китайских мандарина брили бороды друг другу».

Папа пел мне песенку «Шофёрша», где была игра слов:

Я люблю шофёршу крепко, робко,

Ей в подарок от меня коробка,

А в коробке новое манто вам

И стихи поэта Лермонтова…

Папа сочинял для меня детские стишки (как жаль, что они не сохранились). Одно стихотворение было о мальчике, который, водя палкой по забору, представляет, что он играет на разных инструментах, и перечисляет их. Заканчивалось словами:

На трубе, на терменвоксе[1],

И на тех, что нету вовсе… Бум!

Благодаря стишку я узнала названия многих инструментов, даже терменвокс!

Думаю, папа сыграл большую роль в выборе мной профессии музыканта. Мама, конечно, тоже: она с пелёнок пела мне песенки, водила на музыкальные фильмы. И всё же основные музыкальные впечатления детства связаны с папой. Он окончил музыкальную школу в Виннице, по скрипке. Мне запомнился рассказ папы о том, как к его преподавателю приехал в гости его друг – Давид Ойстрах. И Ойстрах дал в Виннице концерт, в котором сыграл, в частности, ту пьесу, что играл папа, сыграл блестяще, в очень быстром темпе. Под впечатлением этого папа на следующем уроке по скрипке попытался подражать исполнению Ойстраха. Преподаватель остановил папу и произнёс: «Ты Давид, но не Ойстрах! Играй, как играл». В студенческие годы папа играл в джаз-оркестре. Я на всю жизнь запомнила: совсем маленькая, сижу на диване и слушаю, как папа играет мне на скрипке: «Сурок» Бетховена, пьесы Крейслера… С тех пор я полюбила скрипку. С папой связано и первое знакомство моё с оркестром. В Черновцы приехал прекрасный оркестр из Львова. Концертмейстером скрипок была Майя Котляр, с которой папа учился в музыкальной школе. Исполняли «Франческу да Римини» Чайковского и «Шехеразаду» Римского-Корсакова. Папа объяснил содержание произведений так, чтобы это было понятно мне, шестилетнему ребёнку. Музыка меня ошеломила, а Майя, солировавшая в «Шехеразаде», казалась мне волшебницей. И когда папа после концерта повёл меня за кулисы, я была просто потрясена и тем, что близко увидела музыкантов с инструментами, и тем, что папа запросто беседует с волшебницей Майей.

Мы с папой слушали классику на патефонных пластинках. Долгоиграющих тогда ещё не было, одно произведение было на нескольких пластинках, и я помогала папе их переворачивать и быстро менять. Сен-Санс, Бетховен, Моцарт, Чайковский…

Когда мне было семь лет, я попала в пионерский лагерь под Киевом. И чтобы я там не была одна, папа устроился воспитателем. Я оказалась в самом младшем отряде, а папе дали самых старших. В некоторых отрядах непослушных пионеров воспитатели физически наказывали. И когда, по ошибке, воспитатель из чужого отряда ударил кого-то из папиных пионеров, ребята пришли к папе: «Давид Наумович, вам ничего не будет, если мы ему устроим “тёмную”?». Папа еле их успокоил. У лагеря не было своей песни. И папа написал текст гимна лагеря на музыку «Бригантины» Павла Когана. И сколько потом существовал лагерь, пели папин гимн.

Когда я немного подросла, папа стал приобщать меня к стихам, объясняя, что такое настоящая поэзия, а что – просто рифмование. В 60-е годы было много поэтических концертов. Папа водил меня на замечательных чтецов, таких, как Вячеслав Сомов, и я узнала многих прекрасных поэтов разных стран и эпох.

Папа писал стихи начиная со школьных лет, но не печатал их. У него была толстая тетрадь со стихами разных лет. К сожалению, она затерялась. У меня сохранилось всего несколько ранних стихотворений и одно более позднее (приблизительно 1970-х годов):

Пока земля ещё щедра,

В искусстве не расчёт, а мера.

Уверенно иль неумело –

Её находят мастера,

Послушные себе и небу.

А завтра варвары  придут.

И греки, скифам на потребу,

Погуще золото кладут.

Папа писал и сатирические короткие стишки. Два из них я запомнила, одно – точно:

Вы поучали ленинских внучат:

«Сначала входят, а потом стучат».

Второе, по поводу скандально известной Нины Андреевой, звучало приблизительно так:

Друзья, не стоит тыкать пальцем

При встрече с ниноандреальцем.

Когда папа в начале 60-х был в московской аспирантуре, я ездила к нему. Папа водил меня в музеи, знакомил с живописью, объяснял импрессионистов, кубистов. Мы ходили в театры. Папа увлёк меня песнями бардов. Я узнала песни Окуджавы, Галича, Высоцкого, Новеллы Матвеевой. Папа познакомил меня со своими друзьями по аспирантуре, и я, девчонка, с интересом слушала разговоры о литературе, искусстве. В доме Елены Краснощёковой (отец которой в своё время был премьер-министром Дальневосточной республики, а в 30-е годы был репрессирован) я услышала от её матери, когда-то работавшей в «Правде», интереснейшие рассказы о Маяковском, Лиле Брик, Эльзе Триоле, Ларисе Рейснер.

Благодаря папе мой мир становился всё более широким, интересным и сложным.

У нас в семье было принято делиться радостями и неприятностями. Родители всегда были в курсе наших с сестрой проблем, советовали, как поступить в сложных случаях. Многими вопросами я делилась только с папой: мы не хотели лишний раз волновать и расстраивать маму. Папа сдержанно, взвешенно продумывал всё и давал конкретные советы. И не раз мне очень помогал. Папа никогда не читал нам с сестрой длинных нотаций, он умел коротко и строго оценить наш проступок. Папа учил меня не словами, а своим поведением, своей жизнью. Он никогда не хитрил, не изворачивался, всегда сохранял чувство собственного достоинства. Папа был для меня примером в отношении к людям, независимо от того, какой пост они занимают, кем работают. Он всегда вежливо, с благодарностью относился к вахтёрам, уборщицам в общежитии пединститута, где мы несколько лет жили, и они отвечали ему теплотой и уважением.

Отец был отличным рассказчиком. В дружеской компании он мог рассказать пародию на известную басню, смешные истории. Мы с сестрой очень любили, когда он рассказывал о своей жизни. О школе, где он делал стенную газету «Крокодилёнок» и сочинял комичные стишки-песенки про учителей, и их распевала вся школа.

В конце 60-х к нам в гости в Волгоград приезжала любимая папина школьная учительница Нина Васильевна. Папа просто светился от радости, не знал, куда посадить гостью, и был похож на мальчишку-школьника.

Папа рассказывал про то, как он перед армией тяжело работал в узбекском колхозе и на заводе. Были тогда и забавные эпизоды. Работал он в колхозе с молодым узбеком в паре. Слышал, что к мужчинам обращались: «бабай». Не зная, что это уважительное обращение к старикам, он сказал молодому: «Ну, бабай, давай, понесли». На что тот обиженно возразил: «Я не бабай! Я барышня!». Узбек слышал, что девушек называют барышнями, и решил, что это по-русски значит «молодые».

А когда на базаре папа спросил у старого узбека, почему тот продаёт маленького барашка без головы, тот ответил: «Твоя голова кушай на собаке!». Как потом выяснилось, это означало: «Голову твоего барашка отдали собакам».

Рассказывал папа про армию, много эпизодов. В эвакуации, до призыва, он познакомился с ленинградскими поэтами. Те в шутку всем придумывали рифму к фамилиям. И никто не смог придумать рифму к «Медриш». А когда папа в первый день службы вошёл в казарму – а среди новобранцев были и уголовники, – главный из них спросил: «Как фамилия?» – «Медриш». Моментально последовало: «Медриш! Чего ты петришь?» Рифма была найдена, и не поэтом.

В начале службы в пулемётном батальоне папа заболел сразу тремя болезнями, каждая из которых в то время могла привести к смерти: двусторонним воспалением лёгких, малярией и брюшным тифом. Спасло папу то, что совершенно случайно медсестрой в госпитале оказалась бывшая сотрудница бабушки по библиотеке. Она дежурила возле папы и буквально вытащила его с того света.

Много разных историй папа рассказывал о студенческих годах. И в университете он насочинял куплеты и частушки для студенческих вечеров, например, такой текст:

Говорят, ни рак, ни рыба

Продекан филфака Скиба.

Ерунда! С начальством Скиба

Позой – рак, а речью – рыба.

От папы я слышала и удивительные рассказы о черновицком Остапе Бендере – Славке (Станиславе) Канарейцеве, с которым папа учился в университете. Честно говоря, я считала, что папа многое нафантазировал, присочинил, но позднее узнала от папиных университетских друзей, что все эти истории реальны. Жизнь Славы Канарейцева – пёстрый авантюрный роман. Поступил в московский вуз – бросил; работал в донецкой шахте; окончил физмат черновицкого университета; плавал долгое время на китобойной флотилии «Слава»; водил дружбу с филологами, особенно с известным украинским поэтом Михаилом Ткачом (который нередко помогал ему); писал сценарии документальных и художественных фильмов для киевской киностудии. Потом оказался в Канаде…

Я перескажу, из множества папиных рассказов, две истории, связанные с литературой.

Первая случилась в конце 50-х годов прошлого века. Славка жил в Киеве. Как всегда, оказался на мели, не было денег. А хотелось себе и друзьям устроить праздник. Каким-то образом он узнал, что в одном из шикарных ресторанов заказан банкет для киевской писательской организации по поводу какого-то юбилея. Славка привёл своих друзей в этот ресторан в день банкета. Заказал всем минеральную воду и салатик.

Писательский стол был уже накрыт по высшему разряду. Стали собираться писатели. Славка обратился к организатору банкета с вопросом, расплатились ли за банкет. Тот сказал, что собирается это сделать в конце вечера. «Напрасно, – сказал Славка. – Они потом, под шумок, такое вам насчитают! Советую это сделать сейчас, пока всё можно посчитать, проверить…»

Организатор поблагодарил за совет и побежал расплачиваться. Писатели сели за стол. Начались тосты, звенели бокалы. Славка налил свою минералку в рюмку для водки и подошёл к столу писателей. «Разрешите и мне тост, – попросил он. И громко, с пафосом, произнёс: – Я хочу випити за незалежну від Москви Україну!» За столом оцепенели. В то время за такой тост легко было попасть в тюрьму, если кто-нибудь сообщит «куда следует». Не то что за это пить, даже слушать было опасно! Организатор банкета тут же вспомнил о неотложных делах и исчез. Его примеру последовали другие, и через несколько минут за праздничным столом не осталось ни одного писателя. Славка широким жестом указал друзьям на угощение: «Прошу сюда! Всё уже оплачено!».

Другая история была в маленьком приморском городке, где оказался Славка в начале 60-х годов. Деньги, которые у него были, он растратил на подарки маме, родным и друзьям. На обратный билет и на еду денег не было. Голодный Славка Канарейцев зашёл в книжную лавку. Очевидно, тут и созрела идея. Он осмотрел полку современной поэзии. А тогда стали известными молодые поэты – Евтушенко, Рождественский, Вознесенский. Славка заметил, что сборников Андрея Вознесенского в продаже нет, и спросил у продавца, были ли в городке выступления поэта Вознесенского. Услышав отрицательный ответ и узнав от продавца адрес местной писательской организации, Славка явился туда и вошёл к руководителю со словами: «Не нашёл я в ваших магазинах своей книжки, нет её у вас». Руководитель организации, поэт, как выяснилось потом, осторожно спросил: «А вы, простите, кто?». Славка обиженно ответил: «Я – Вознесенский». – «Андрюша! – вскричал поражённый литератор и кинулся обнимать Славку. – Какими судьбами? Почему мы не знали?» Славка с достоинством остановил изъявления восторга, объяснив, что он здесь проездом, сегодня же уезжает. Но здесь с ним произошла неприятность: на пляже украли деньги и билет на поезд… Чтобы долго не рассказывать: кончилось тем, что от организации «Вознесенскому» был куплен билет, восторженный поэт повёл его обедать в ресторан. Пока Славка поглощал еду, поэт читал ему свою поэму о рыбаках: как они выходят в море, преодолевают опасности, ловят воблу… «Ну, что вы скажете, Андрюша?» – закончив читать, с дрожью в голосе спросил поэт. «В целом неплохо, – важно сказал Славка. – Но маловато современной экспрессии… Вот если бы этой воблой да ударить по современности!» – «Ударю, Андрюша, обязательно ударю», – радостно пообещал поэт.

Когда папа работал в вечерней школе, у него учился один военный, который на уроках русского языка и литературы обходился исключительно тремя выражениями: «Так точно», «Никак нет» и «Виноват, исправлюсь». И какие только папа ни ставил вопросы, тот умудрялся отвечать на любой из них одной из этих фраз.

Когда папа был уже в аспирантуре, он нередко писал по ночам, чтобы скорее окончить диссертацию. Как-то ночью он проголодался. Стал есть холодную варёную рыбу и подавился косточкой, которая застряла в горле. Поблизости был пункт скорой помощи. Папа пошёл туда. Дежурил врач родом с Кавказа. Он усадил папу в кресло, посмотрел его горло, спросил: «Ну что, дорогой, замораживать будем?». Папа кивнул: наверное, нужно, чтобы не было больно вытаскивать кость. Когда папины губы и горло онемели, врач сказал: «Ну всё, иди, дорогой. Мне вынимать нечем, у меня инструмента нет». – «Зачем же заморозили?» – с трудом спросил папа. «Как зачем? Я тебя, дорогой, спросил: будем замораживать? Ты сам сказал, чтобы я заморозил…»

Таких рассказов, и комических, и драматических, у папы было великое множество.

Меня поражало, как много он знал помимо своей специальности – из самых разных областей. Его можно было спросить о чём угодно. Наверное, это помогало ему и в его научной работе: он мыслил широко, системно.

Папа вёл переписку со многими известными литературоведами, критиками, писателями. О некоторых он оставил воспоминания. Как жаль, что не удалось записать всех его рассказов: о Татьяне Петровне Ден, Зиновии Паперном, Валентине Дмитриевиче Берестове, о котором он говорил с большой теплотой, о многих-многих других.

Смерть мамы в 2007 году и отъезд из Волгограда очень подкосили папу. И как мы ни старались его отвлечь, занять чем-то, он всё больше терял интерес к жизни. Резко ухудшилось здоровье.

С его уходом образовалась пустота, которую ничем не заполнить – только этой памятью о нём.

[1][1] Терменвокс – электромузыкальный инструмент, созданный в 1919 году русским изобретателем Львом Сергеевичем Терменом в Петрограде.

Be the first to comment

Leave a Reply

Your email address will not be published.


*