Наталья Соколовская СЦЕНЫ ИЗ ЖИЗНИ

 

Наталья Максимовна Соколовская

Наталья Максимовна Соколовская родилась в Самаре 20 октября 1918 года. С 1920 по 1990 год жила в Москве, с 1990 – в Израиле. В 1937 году поступила в Московский энергетический институте (МЭИ) и к началу войны успела закончить 4-й курс. В 1940 году вышла замуж за Владимира Соколовского. С 1941 по 1944 год находилась в эвакуации в г. Ишим Омской области, работала преподавателем физики в военном училище. В 1948 году окончила физический факультет Московского педагогического института. С 1948 по 1950 год не могла поступить на работу как дочь репрессированного. В 1950 – 1960 гг. преподавала физику в Московском геолого-разведочном институте (МГРИ). С 1960 по 1975 год – старший преподаватель кафедры физики в Московском институте электронного машиностроения (МИЭМ). В 1975 году вышла на пенсию. Дети: дочь Татьяна 1943 года рождения, сын Алексей (1951 – 1973).

 

На свежем снегу, выпавшем за ночь, в утренней полутьме хорошо видны узкие кривые тропки. Их протоптали бабушки-снабженцы, кормилицы семьи. Утром молодые – на работу, а бабушки – в свой ежедневный поиск. Магазины расположены на разных краях квартала, поэтому маршруты их сложны и непредсказуемы. Квартал тихий, и их голоса, то доброжелательные, то раздражённые, хорошо слышны в морозном воздухе.

– В двадцать третьем гречку не выбросили? Вчерась обещали…

– Не-а. Опять пшано!

– Ты из сорокового? Кефир есть?

– Был. Спи дольша…

– Эй, подруга! В семнадцатом сосиски дают!

– Ой! Бегу! По скольку дают?

– По килу. Народу – страсть!

На ближайшем развилке бабка резко меняет курс и переходит на медленный бег. Так бывает во сне: хочешь бежать и не можешь, как будто усталые ноги вязнут в глубоком снегу.

Щёки и губы ввалились, а подбородок выдвинулся вперёд. У неё нет зубов. То есть не то чтобы их совсем не было, но и они как-то неудачно расположены: один вверху справа, а другой внизу слева. Так что выполнять свои основные функции они никак не могут. И овал лица от этого портится.

А ведь был же, господи, ведь был же когда-то овал, да такой гладенький, как яичко.

Проходя мимо, слышу, как другая ей говорит:

– Ты бы зубы-то вставила, а то шамкаешь, как эта…

– А на что мне зубы-ти? Хлеб да кашку манную я и так помну… А на пензию-то чего больше купишь?

Резонно. Не зря наши классики так ценили здравый смысл русского народа.

 

1918-1936

 Мой отец, Максим Меерович, родился и вырос в городе Вильно, там же окончил классическую русскую гимназию – кстати, в гимназии преподавали, кроме русского, французский, немецкий, латынь и греческий. Он окончил гимназию с золотой медалью и поехал в Петербург поступать в университет. В то время условия поступления в университет для евреев были непростые: принимали только 3% евреев, только с золотой медалью и после беседы с ректором. Папа поступил на юридический факультет университета и в 1910 году его закончил. Несмотря на серьёзное юридическое образование, он как еврей не имел права быть адвокатом – он работал в должности «помощника присяжного поверенного».

Мама родилась в польской дворянской семье и жила в Петербурге. Она окончила закрытое учебное заведение для девочек из дворянских семей, а потом работала машинисткой, то есть писала на пишущей машинке. Её работа очень ценилась, так как она печатала быстро и грамотно на русском, немецком и французском языках.

Они познакомились в 1915 или 1916 году, а в начале 1918-го поженились. Бабушка не была в восторге от жениха еврея, но потом сдалась: «Ах, делайте что хотите! Теперь всё смешалось…».

Шла гражданская война. Была объявлена всеобщая мобилизация в Красную армию. Папе было 32 года, и он имел высшее образование. По этим причинам он не мог быть ни солдатом, ни офицером, и его мобилизовали в Красную армию на гражданскую службу. Он должен был обеспечивать всем необходимым те части Красной армии, которые воевали в районе Самары. Мама поехала с ним.

Жизнь в Самаре в эти годы была довольно интересной («чем столетье интересней для историка, тем для современника печальней[1]»). Город брали попеременно красные, белые и анархисты. Смены происходили быстро. Люди, просыпаясь утром, не знали, чья нынче власть. Во всех случаях город простреливался, и было опасно выходить на улицу. Такие понятия, как «пойти в магазин», «купить продукты» давно исчезли. Продукты были только на рынке, но их нельзя было купить за деньги, можно было только получить в обмен на какие-нибудь вещи. Деньги не имели никакой цены. Появлялись то «керенки», то миллионы рублей одной бумажкой. Эта ситуация хорошо описана в пьесе Булгакова «Белая гвардия». Иногда появлялись какие-то тёмные личности, которые предлагали хлеб, сало, сахар, консервы в обмен на золотые вещи, драгоценные камни и дорогие меха. Мои родители не голодали, так как папа получал армейский паёк.

В родильный дом папа провожал маму буквально под пулями. По дороге туда их тщательно проверяли красноармейцы, а когда возвращались – какие-то люди в папахах, но спрашивать, кто они, не стоило.

Родилась девочка, то есть я. Через несколько месяцев ребёнка нужно было прикармливать. Армейский паёк для этого не годился, а брать молоко на рынке – рискованно. И родители решили купить козу. Козу выменяли на рынке за мамино платье, какие-то папины носильные вещи и две банки консервов. Но она решительно не хотела никуда идти. Папа выразил опасение, что, судя по упрямству, это, наверное, козёл. А тут ещё какие-то мальчишки стали кричать: «Козла ведут! Козла ведут!», и это усилило папины подозрения. Но мама решительно сказала: она точно знает, что это коза.

Это приобретение принесло новые проблемы – как доить, чем кормить, где содержать. Но как-то они с этим справились, и коза оправдала своё назначение.

В 1920-м году папу демобилизовали и нам дали квартиру в Москве. Квартира была необычная: она находилась на территории Страстного монастыря. Этот пятиглавый женский монастырь был основан в 17-м веке и считался самым большим и красивым монастырём Москвы. Его несколько раз сильно попортили. Там бывали пожары, там квартировали наполеоновские солдаты, там бесчинствовали красноармейцы и расстреливали белых офицеров. Но его всегда полностью восстанавливали. Монастырь стоял в самом центре Москвы, на скрещении главной улицы Москвы Тверской и Бульварного кольца. Довольно большая площадь, принадлежавшая монастырю, была окружена кирпичной зубчатой стеной – точной копией кремлёвской стены, только пониже. У ворот стояла часовня с надвратной колокольней. Когда мы приехали в Москву в 1920-м году, всё было в полной сохранности и колокола ещё звонили. Только монастырь был уже не монастырь, а просто церковь. Монахинь выселили и отправили в места достаточно отдалённые, чтобы не мешали строительству социализма. Площадь напротив монастыря была покрыта булыжником. На другой стороне площади, на Страстном бульваре, стоял прекрасный памятник Пушкину. Когда я была маленькой, я гуляла с папой на бульваре около этого памятника и папа читал мне стихи Пушкина. А я удивлялась, как можно столько помнить.

Единственным видом общественного транспорта был трамвай, который ходил вдоль Бульварного кольца. Иногда проезжали по городу грузовые машины и телеги, очень редко – легковые машины. Кроме того, были извозчики. Их коляски летом были на колёсах, а зимой превращались в сани на полозьях. На площади, у монастырской стены, была стоянка извозчиков. Если надо было ехать куда-то далеко от Бульварного кольца, мы брали извозчика.

Территория монастыря, огороженная стеной, была зелёным оазисом в самом центре Москвы. Там росли мощные столетние, в два и три обхвата, дубы и клёны и менее солидные – берёзы, липы и даже яблони. Для ребят эта территория была сущим раем. Летом – прятки, казаки-разбойники, войны местного значения. Зимой – сани, лыжи, снежные горки.

Няня водила меня в церковь. Мне там очень нравилось: красиво, всё блестит, горят свечи, какой-то особый таинственный, сказочный мир. У меня был друг, моложе меня на год, Алик Нагаллер. Когда мне было лет шесть, а ему пять, я легко обратила его в христианство. Я сказала: «Если бы не было Бога, зачем люди стали бы строить такие красивые церкви?». Этот довод показался ему убедительным. Старушки в церкви смотрели на нас с некоторым недоумением.

На территории монастыря было несколько маленьких домиков, видимо, для обслуги. Был двухэтажный кирпичный дом, который назывался Дом красной профессуры. Большая часть русской профессуры исчезла: кто в эмиграции, кто в ссылке, кто расстрелян. Но некоторая часть, несмотря на излишнюю интеллигентность и барские замашки, была допущена к работе при новой власти, на благо освобождённого народа. Они назывались красными профессорами. У нас ходила такая шутка: «Папа! А бывают зелёные ослы?» – «Не знаю, не встречал. Но если бывают красные профессора…»

Ещё был длинный одноэтажный белый дом, в котором раньше жили монахини. Дом был разделён на отсеки, и каждый из них – хорошая четырёхкомнатная квартира с большой кухней. Вот такую квартиру и получил мой папа. Позади каждой квартиры был сарай с погребом, над квартирой чердак, а перед квартирой садик, где росли многолетние цветы. Отопление было дровяное. В квартире была голландская печь, покрытая белыми изразцами, а на кухне – огромная плита, на которой готовили.

Вскоре запретили колокольный звон. А ещё через несколько лет было приказано снять колокола. Их просто сбрасывали с высокой колокольни на булыжную мостовую. Они со звоном разбивались. Народ безмолвствовал. Некоторые плакали. Но служба в церкви продолжалась ещё несколько лет.

В 1928-ом году церковь закрыли, вынесли из неё всё оборудование и сделали в ней антирелигиозный музей. В 1936-м году было решено снести храм «в связи с реконструкцией Москвы». Из домов на территории монастыря всех выселили, дали участок под Москвой, в Лоси, и 250 рублей на каждого члена семьи для постройки дома. Когда ломали наш дом, мы поняли, почему квартира так хорошо держала тепло. Мы думали, что стены просто кирпичные, но оказалось, что они устроены хитрее: между двумя слоями кирпича лежали толстые брёвна. Нам позволили взять весь этот сруб для строительства нового дома. И папе пришлось заняться совсем не свойственным ему делом – строительством.

В 1937-1938 годах и храм, и стену, и все дома и деревья снесли под корень. Несколько лет это место было пусто, а в 1950-м на месте монастыря был устроен сквер с фонтанами, и туда же перенесли с другой стороны площади памятник Пушкину. В 1961 году на месте монастыря построили кинотеатр «Россия». Страстная площадь стала Пушкинской, Тверская – улицей имени Горького, и только бульвар сохранил название – Страстной.

 

Арест

Моё поколение и поколение моих родителей пережили несколько политических процессов, каждый из которых приводил к гибели множества людей. Первый политический судебный процесс, который я помню, это «Шахтинское дело». Это было дело по обвинению инженеров и техников угольной промышленности, работавших в Шахтинском районе Донбасса. В 1928 году их обвинили во вредительстве. Это были в основном старые специалисты, и было очень удобно обвинить их в антисоветской деятельности. Им ставили в вину все аварии, затопления и разрушения в шахтах. Все они были приговорены к большим срокам заключения.

Потом, в 1930 году, был громкий процесс «промпартии» – якобы существующей организации, которая занимается вредительством в промышленности по всей стране. Началась эпидемия разоблачения вредителей. Любой сбой в промышленности приводил к репрессиям среди инженеров и техников. Маразм крепчал, но пика он достиг в период с 1936 по 1938 год. Тогда прошли подряд три публичных, открытых процесса над «врагами народа». Мы были не только в ужасе, но и в недоумении: происходило что-то невероятное. Самые видные руководители Советского государства признавались публично, а не в застенках, что они английские или французские шпионы, что они хотели снять всю верхушку власти, развалить всю промышленность и так далее. Бухарин, Каменев, Зиновьев, Рыков, Радек – люди, имена которых были у всех на слуху, публично признавались в преступлениях против государства. Все они были расстреляны. Мы не понимали, что происходит. Шпиономания охватила всю страну. Районы соревновались между собой – кто больше разоблачит «врагов народа». Мы сначала не понимали масштабов этого явления. Мы не знали, по ком звонит колокол.

Дошло дело и до московской адвокатуры. Папа был адвокат, член Коллегии московских защитников. В начале 1938 года, приходя домой с работы, он называл шесть-семь фамилий адвокатов, которые в этот день были арестованы. Он всё старался найти причину – ведь не может быть, чтобы сажали просто так. И был уверен, что его не арестуют, ведь он не делал ничего противозаконного. Но когда арестовали его самого близкого друга[2], он сказал: «Этак и меня могут арестовать…». Его арестовали в апреле 1938 года. Начались наши поездки в известный московский следственный изолятор под поэтическим названием «Матросская тишина». Мама и я ездили туда по очереди, чтобы узнать что-нибудь о судьбе папы. В приёмной было полно мрачных людей, которые ждали, когда откроется маленькое окошко: из него могут поступить какие-нибудь сведения. Окошко открывалось, в нём появлялась хамская морда, и следовал ответ: или «Нет сведений», или «Дальние лагеря, десять лет». Нам сказали: «Десять лет дальних лагерей без права переписки». Мы тогда не знали, что это означает расстрел.

Как ни странно теперь мне самой, я в это время вступала в комсомол. Я уже прошла первичную организацию, комсомольское бюро и должна была пройти утверждение на общем комсомольском собрании. Именно в этот день, 10 апреля 1938 года, арестовали папу. Я сразу сказала об этом, и вопрос отложили, и со мной снова говорили на бюро. Мне твердили, что я должна отказаться от отца, раз он враг народа. Я говорили, что я его хорошо знаю и поэтому не верю в его вину. Разговор длился полтора часа. В конце концов мне сказали, что я недостаточно принципиальна, чтобы быть в комсомоле. А я чувствовала, что поступаю правильно и что вообще мне туда не надо.

В это время я училась в Энергетическом институте. Наша семья – мама, бабушка и младший брат – остались без всяких средств. Я пришла к директору института и просила дать мне стипендию, иначе я должна буду уйти из института. Он посомневался, потом посмотрел мою зачётку и сказал: ладно, учись. Через полгода его арестовали, как и многих других профессоров института.

Политэкономию у нас читал венгр Фаркаш. Он так громил капитализм, что было страшно и за него, и за капитализм. Его арестовали прямо на лекции.

Мой будущий муж[3] в это время учился в Военно-воздушной академии имени Жуковского. Его вызвали в политотдел и предупредили, что советский офицер не должен жениться на дочери врага народа. Иначе его отчислят из академии и отправят доучиваться в лётное училище в Ейск. В 1940 году мы официально женились – без шума, без свадьбы, без колец и без свадебных платьев. Да и денег на это не было. В ЗАГСе всё было оформлено строго: пустой серый зал ожидания, в котором стояли только стулья. Три двери с надписями: «Регистрация смерти», «Регистрация рождения», «Регистрация брака». В комнате был один яркий предмет – на стене висел красный огнетушитель. Брак номер 790, без музыки и цветов. Политотдел больше не возникал, это был уже сороковой год, пыла у них поубавилось. Мы прожили в браке 47 лет.

Через 19 лет после папиного ареста мы получили справку о реабилитации «за отсутствием состава преступления». Из сопоставления дат было ясно, что его и не возили в лагеря – застрелили там же через месяц после ареста. После этого моей маме увеличили «пенсию за потерю кормильца», и стали ей платить 32 рубля вместо 28, так как расстрел приравнивался к травме на производстве.

 

«Мне предлагали быть министром просвещения»

– так я назвала бы рассказ этого человека. Он был литературовед, специалист по немецкой литературе восемнадцатого-девятнадцатого веков. Это была его любимая эпоха, его страсть, его научный интерес. Грубая реальность двадцатого века со всеми его катаклизмами скользила поверх его сознания. Жалобы жены на нищету казались ему естественной, природной особенностью женщин – быть всегда чем-то недовольными. Когда ему случалось прочитать газету, он немало дивился обилию врагов советской власти. Но все эти события – разоблачения, аресты, признания – происходили где-то там, в другом слое жизни.

Когда ночью к нему пришли люди в форме, чтобы его арестовать, он им говорил, что они, видимо, что-то перепутали, что он не имеет никакого отношения к политике. Его поторапливали – у них ещё много работы. Он только успел крикнуть жене: «Не волнуйся, это какое-то недоразумение».

Когда его втолкнули в камеру, он как бы внутренне отделил себя от всех, считая, что случайно оказался среди людей, замешанных в какой-то преступной деятельности. Однако постепенно он понял: все они считают, что произошло какое-то трагическое недоразумение, что вот сейчас разберутся и их всех освободят.

Но когда с допросов стали возвращаться избитые, сломленные люди, оптимизма поубавилось. Обсуждали, как правильно вести себя на следствии. Обсуждали осторожно, так как в камере мог быть провокатор, «подсадная утка».

Одни говорили, что не надо подписывать никаких обвинений, чтобы не дать им в руки материал для приговора. Что надо бороться, постараться сообщить «наверх» о том, что здесь происходит.

Другие говорили, что надо признавать все обвинения, какие предъявит следователь, всё подписывать. Чем больше будет абсурдных обвинений, тем скорее там, «наверху», поймут, что НКВД делает ошибки. А главное, приговор совершенно не зависит от того, подписал ты или не подписал ложное признание. Сейчас всем подряд дают десять лет дальних лагерей. Если из человека не удаётся выбить признание, они обходятся и без его подписи. Но человек возвращается в камеру искалеченным. Надо со всем соглашаться, чтобы сохранить здоровье к тому времени, когда всё это выяснится. С таким настроением он и шёл к следователю.

Следователь спросил:

– Вы против советской власти?

– Да.

– Вы состояли в антисоветской организации?

– Да.

– Вы хотели сбросить Сталина с его поста?

– Да.

– Вы хотели уничтожить всех советских министров?

– Да.

– Вы хотели сами стать министром здравоохранения?

Тут он не выдержал:

– Почему здравоохранения? Я же не врач! Я ничего в этом не понимаю!

Следователи переглянулись. Потом старший сказал: «Уведите».

На другой день диалог повторился: «Боролись? Cостояли? Хотели снять? – Да, да, да…».

– Вы сами хотели стать министром просвещения?

– Ах, просвещения… Ну это куда ни шло… Это мне ближе. Да, хотел.

Он получил те же десять лет дальних лагерей. Отсидев свой срок, он вышел на свободу, потеряв семью, работу, квартиру, зубы, десять лет нормальной человеческой жизни, право жить в крупных городах, но сохранив гордое воспоминание о том, как он согласился быть министром просвещения Советского Союза.

 

Француженка

Когда я училась в девятом классе, знакомые рассказали моим родителям о француженке, которая очень нуждается, и родители предложили ей заниматься со мной французским. Я уже порядочно знала французский, и на уроках мы в основном разговаривали. Рассказывали прочитанное и вообще болтали о чём угодно. Это была пожилая женщина, довольно полная, с тяжёлой походкой. Но при этом в ней было какое-то природное изящество, естественный аристократизм. Седые волосы, высокая причёска, тонкая светлая кожа, тонкие черты лица, и в глазах – доброжелательность и юмор.

Несколько лет назад она приехала с мужем из Франции. Её муж был коммунистом и мечтал попасть в первую в мире страну, где победила пролетарская революция. Его мечта наконец сбылась: он приехал в СССР строить социализм. Его арестовали и, видимо, расстреляли. Её не арестовали – тогда ещё не додумались ссылать жён только за то, что они жёны. Это было позже: жёнам давали восемь лет дальних лагерей без всякого, даже ложного, обвинения, без «дела». Ей оставили в Москве малюсенькую комнату. Она говорила, что маленькая комната – это очень удобно, она может, не вставая с кресла, достать любую вещь.

Она осталась в чужой и, в сущности, враждебной ей стране без средств, без языка, без родственников и без друзей. Она говорила, не выражая никаких эмоций, просто к слову, – м-сье СталИн, м-сье ОрджоникидзЕ, с ударением на последнем слоге. Слово «товарищ» ей не давалось из-за этой ужасной буквы «Щ» в конце.

После урока папа часто говорил: «Вы уже закончили? Как удачно! А мы как раз садимся за стол». Я, конечно, понимала папин манёвр, но сама тогда не додумалась бы, что её надо просто подкормить. А няня всегда совала ей на прощание какой-нибудь пакетик – пирожки, блинчики, котлеты, что было в этот момент в доме. Няня и жалела её, и чувствовала в ней барыню – подавала ей пальто и уличную обувь. При этом она говорила, ужасно коверкая слова, нарочно путая то род, то падеж. Я спросила, почему она так с ней говорит, на что няня уверенно ответила: «А им так понятнее». Она когда-то служила в прислугах у французов и слышала, как они коверкают русские слова.

 

На полигоне[4]

Человек не только внезапно смертен – он может быть внезапно ранен, внезапно искалечен или внезапно изуродован, да мало ли ещё что.

На полигоне был выходной день, воскресенье. Капитан Костиков мыл пол. Не по доброй воле, конечно, но токмо волею пославшей его жены. Жена подробно и доходчиво ему объяснила, что на службе он офицер, а дома – муж и должен помогать своей жене. Что она тоже имеет право на отдых в воскресенье. Костиков мыл пол обычным способом, тряпкой, в наклон, и тихонько, про себя, матерился. Он горько сожалел, что не поехал на рыбалку – свежие волжские судачки вполне сошли бы за помощь по хозяйству. Но жена сказала, что она тоже хотела бы проваляться весь день на берегу, да с хорошей компанией, да с водочкой и закуской.

День был жаркий, и на капитане были только широкие сатиновые трусы. Позади него сидела кошка. Она с возрастающим интересом следила за тем, что время от времени открывалось её взору.

Вот ведь, тысячи лет живут кошки рядом с человеком, а не угас в них охотничий инстинкт. Она некоторое время примерялась, потом перешла на низкий старт – и хорошо рассчитанным прыжком вцепилась зубами и когтями…

Костиков издал дикий вопль, рухнул вперёд и врезался головой в батарею отопления. Жена, прибежавшая на крик, увидела страшную картину: её муж, скорчившись, катался по полу и дико завывал. А из-под волос вытекала струйка крови и размазывалась по лицу.

Несколько придя в себя, жена позвонила в санчасть и сквозь слёды стала кричать: «Скорее… Мой муж на полу… Весь в крови… Голова разбита… Страшные боли… Не знаю, не знаю, что случилось, скорее…».

В санчасти поднялась паника – что это? Выстрел? Поножовщина? Диверсия? Надо бы сообщить генералу, но он на рыбалке… Так или иначе, надо вызвать скорую помощь и поместить раненого в больницу.

Вскоре появились два молоденьких солдата с носилками, уложили раненого и стали осторожно спускать с лестницы. Один солдат спросил: «А что случилось? В вас стреляли?». Услышав про кошку, солдат стал от смеха сгибаться и заваливаться на бок, носилки перекосились, Костиков мешком свалился на ступеньки и сломал руку.

Следующие два дня на полигоне никто не мог работать – все пересказывали друг другу эту трагическую историю.

 

Розыгрыш

 Тогда Галич ещё не был известным бардом, его ещё ниоткуда не выгоняли, он был успешен и вполне благополучен. Он был членом Союза писателей и Союза кинематографистов. Ставились фильмы по его сценариям. Но он уже начал писать свои песни, и был «широко известен в узком кругу друзей». Дима[5] записал на наш магнитофон «Яуза» всё, что он к этому времени пел. Мы и наши друзья слушали с большим интересом – это было что-то совсем новое, талантливое и небезопасное. Друзья просили нас познакомить их с Галичем – устроить вечер, дать послушать его живьём.

И вот однажды мы собрали друзей, ничего не говоря о приходе Галича. Все уже давно сидели за столом, ели-пили, когда пришёл Саша Галич. Его ещё не знали в лицо и не знали его настоящей фамилии. Дима представил: «Знакомьтесь, Саша Гинзбург».

Ну Гинзбург и Гинзбург, бывает. Правда, этот Гинзбург был очень импозантен, аристократичен и красив. Дамы смотрели на него с интересом.

Дима завёл разговор о песнях бардов, принёс гитару и попросил Женю Седова спеть что-нибудь.

У Жени был хороший музыкальный слух, и он пел бардовские и полублатные песни, очень хорошо подражая манере авторов. Спел он и песни Галича.

Потом Дима протянул гитару Саше: «Ты ведь тоже поёшь Галича?». Он стал петь, и все нашли, что очень похоже на автора. И только Женя Седов посмотрел на нас с подозрением. А увидев наши гнусные улыбочки, сказал только одно слово: «Сволочи!».

 

Торф

Эвакуация, г. Ишим

Летом нас всех, сотрудников Военно-авиационного училища, послали на торфоразработки, с тем чтобы потом дать нам этот торф для отопления. Нужно было снимать верхний, торфяной слой почвы лопатой, резать его, лопатой же, на кубики и ставить на просушку. Когда мы прибыли на место, все кинулись разбирать лопаты. Но один наш мудрый друг сказал: «Не спешите! Может быть, лопат на всех не хватит, и мы спокойно отдохнём». Но лопат хватило, и мы стали работать.

Я была уже на пятом месяце, поэтому быстро устала. Да и вообще я всё время хотела спать. Я прилегла на травку и заснула. А когда я проснулась, выяснилось, что я лежу на зелёном островке, а кругом – тёмная земля, так как Дима уже снял торф с земли вокруг этого островка. Остальные работяги с интересом ждали моего пробуждения.

 

Детские игры

 Однажды во дворе училища я видела весёлую сценку, от которой, однако, сжимало горло. Занятия закончились, двор был пуст. Во дворе стоял списанный небольшой самолёт, то ли для обучения курсантов, то ли для оживления пейзажа. В него залезли несколько курсантов – на вид лет по шестнадцать – и играли. Они играли! Они жужжали, тарахтели, отдавали приказания грубым голосом, изображая мотор, лётчика, стрелка… Они были увлечены игрой и меня не заметили. Их должны были немного поучить и отправить на фронт.

 

Соль

 Соль тоже была проблемой. Купить негде, а в столовой много не украдёшь. Когда еда – одна картошка, то без соли совсем грустно. Конечно, мы отсыпали немножко соли из солонок, но этого было мало. И вдруг разнёсся слух, что недалеко от нас, посреди улицы, обнаружились залежи соли и народ бежит туда с кастрюлями, вёдрами и лопатами. Мы не могли поверить, что посреди города на, небольшой глубине, обнаружены соляные пласты. Однако тоже побежали и тоже стали копать. Соль была крупная, немножко с песком, но мы решили, что с этим мы справимся. Но потом в соли стали появляться какие-то кисточки, очень похожие на свиные хвосты. А потом и уши, которые уже не оставляли никаких сомнений: на этом месте когда-то забивали скот, а потом засаливали мясо. Но это открытие нас не остановило. Соль мы растворили, раствор несколько раз процедили через плотную ткань, а потом кипятили, пока из раствора не выпали чистейшие кристаллы соли. Эту соль мы не только употребляли по её прямому назначению, но и использовали как всеобщий эквивалент. Однажды какой-то бродячий лохматый старик целый день пилил нам дрова за стакан соли и тарелку нашего весьма диетичного супа.

 

Рыба

 В заботах о пропитании господа офицеры обратили голодные взоры на реку Ишим, где плавала рыба без всякой для них пользы. Сидеть с удочкой – времени нет, да и не промышленный это лов. Поэтому однажды, отойдя на приличное расстояние от жилья, они погрузили в воду тротиловые шашки, подорвали, выловили оглушённую рыбу, поделили и принесли домой. Яркие, блестящие рыбки прыгали и извивались. Дима их ловил и отрывал им головы. Глядя на это кровавое зрелище, Таня[6] в первый раз громко засмеялась. Но в дальнейшем она не отличалась особой кровожадностью.

 

Литвинов

1943 год, г. Ишим

У нашего приятеля Литвинова родился четвёртый ребёнок. Я думаю, он появился на свет без согласия родителей – война, эвакуация, голод и холод… Как-то не вписывается во всё это четвёртый ребёнок. Первый, впрочем, тоже.

Мы, несколько друзей, пришли к ним – поздравить, посмотреть младенца, вообще как-то отметить событие.

Вместо того чтобы восхищаться красотой и умом новорождённого, господа офицеры тупо смотрели на это жалкое создание, и вдруг один из них сказал: «По-моему, у него нет шеи». Отец вскинулся: «Как это нет шеи? Вот, пожалуйста. Если его перевернуть…». Он взял ребёнка за ножки, поднял его в воздух и слегка потряс. Шейка, действительно, обозначилась. Клеветник был посрамлён, отец обвёл всех гордым взглядом.

Но в этот момент вошла мать. Текст её выступления было трудно схватить, потому что временами она переходила на ультразвук, но слово «идиоты» чётко прослушивалось. Друзья наскоро поздравили мать и похвалили младенца и ретировались, предоставив Литвинова его судьбе.

А судьба Литвинова вообще не баловала. Кроме общей непрактичности и неприспособленности, он ещё был удивительно невезуч. Как-то через несколько лет в Москве Дима задал мне загадку: «Угадай с трёх раз – у кого в зоопарке слон стащил с головы шапку и затоптал её ногами?». Я угадала с первого раза: «У Литвинова!»

 

Рая

 Мы учились в одном классе. Мы дружили, хотя и не были самыми близкими подругами. Когда я рассказывала дома о Рае Либерзон, бабушка подозрительно спросила: «Либерзон? А какой она национальности?». Но я этого не знала. В нашей смешанной семье это никогда не обсуждалось. Мы и в школе никогда этим не интересовались.

Рая была очень яркая девочка, способная, довольно красивая, импульсивная, с задатками лидера. Всё, что она делала, она делала со страстью, с полной отдачей. Была активной пионеркой, потом комсомолкой. Старостой её никогда не выбирали – для этого была нужна более солидная, более уравновешенная кандидатура. Но когда создавали небольшие бригады с определённым заданием – ехать в колхоз, собирать металлолом, украшать класс к празднику, – Рая обычно была бригадиром.

Мы, девочки, нередко заходили к ней после уроков. У неё была большая квартира в хорошем старом доме на Тверской. Её папа был какой-то крупный чиновник, и они были обеспечены лучше, чем мы все. Мы его почти не видели, он был или на работе, или в своём кабинете. Это был чопорный, сухой человек с тонкими сжатыми губами. Нас он в упор не видел. Мама Роза была полная, добродушная, гостеприимная. Она сразу сажала нас за стол и хорошо кормила. Обычно гречневой кашей и яичницей. Для нас это была роскошь – ни гречневой, ни яиц в продаже не было, а Раин папа был «прикреплён к спецраспределителю». Мама Роза охотно с нами болтала. Она знала обо всех событиях в нашем классе, обо всех влюблённостях, сплетнях и хулиганствах. И сама рассказывала нам о своих увлечениях и проделках в гимназические годы.

На лестничной площадке этого дома было огромное окно с подоконником. Так как это был добротный старый особняк, подоконник был необыкновенной глубины и ширины. Этот подоконник играл заметную роль в нашей жизни. На нём происходило много значительных событий: ссоры и примирения, объяснения в любви и разрывы навсегда, коварные замыслы и разоблачения, восхваление и осуждение ближнего. Те, кто, уходя от Раи, садились на этот подоконник, не скоро попадали домой. Есть такая идея, что вещи воспринимают настроение и состояние людей, находящихся рядом, хранят эту информацию и могут её излучать. Если это так, то наш подоконник так полон наших эмоций, что просто не может не излучать. Возможно, он ещё цел. Когда расширяли Тверскую, этот дом, очень красивый и прочный, не стали ломать, а поставили на платформу и откатили вглубь двора.

Мы очень любили такую игру: как будто мы встречаемся через десять или пятнадцать лет и каждая рассказывает остальным о своей жизни – кем работает, какая семья, где была, как выглядит и как одета в этот момент. В этих рассказах – кто двигал науку, кто писал романы, кто играл на сцене и так далее… На нас были и большие испанские береты, и шляпы небывалой красоты, и лёгкие меховые шубки, и длинные чёрные бархатные платья, и, конечно, чёрные лакированные лодочки на высоком каблуке – в общем, всё самое прекрасное, что может себе вообразить девочка тринадцати лет, в беленькой кофточке, которую сшили мама или тётя, в юбке, переделанной из маминой, и в мальчиковых ботинках со шнурками. Каждая всё это вдохновенно расписывала, а остальные слушали, разинув рот, и, ей-богу, «видели» всё это великолепие.

Рая в этих случаях обычно приезжала из Франции или Италии, выходила из вагона, умопомрачительно одетая, в шляпе с широкими полями. Увидев нас, она так визжала и так на нас кидалась, что мы все падали от смеха и возвращались к действительности. Вместо прекрасных дам в комнате оказывалось несколько юных дур, которые смеялись до слёз и не понимали, что именно сейчас они так беззаботны и счастливы, как, может быть, не часто будут.

Первые красивые «взрослые» туфли на высоком каблуке появились у меня впервые в десятом классе, перед выпускным вечером. Купить было негде, их сделали на заказ, хотя это было очень дорого. Я не могла на них насмотреться. Я их снимала и надевала, смотрела спереди и сбоку, на ногах и отдельно. За обедом я говорила только о туфлях, пока папа не сказал: «У тебя нет более интересной темы?». Мне было ужасно стыдно. Я не хотела, чтобы папа меня считал дурой и мещанкой. Я больше никогда не говорила при папе о туалетах.

Я до сих пор помню эти туфли во всех подробностях. Теперь я могла бы купить туфли, не менее прекрасные, – но, увы, я не смогла бы в них ходить. Как у Галича: «А взрослому, мне не нужен взрослый велосипед».

В девятом классе у Раи образовался роман с Лёней Шершером. Лёня был единственный сын престарелых родителей. Это был странный дом, где нас встречали настороженно и дальше порога обычно не пускали. Когда мы приходили, чтобы позвать его погулять, мы слышали, как гремели какие-то замки и засовы, потом из-за двери спрашивали: «Кто там?» или «В чём дело?». И потом говорили, что Лёня гулять не может, он занимается. Лёня писал стихи, дома считался гением, и его оберегали от всего на свете. Несмотря на это, он был нормальный парень, весёлый, дружелюбный и общительный.

Рая и он ушли из школы после девятого класса, женились и поступили в ИФЛИ, на литературный факультет. Через год у них родился сын, которого взяла на себя мама Роза. Они окончили ИФЛИ в 1940 году. Через год началась война. Его послали на фронт в качестве журналиста. Он погиб через несколько месяцев.

Мы много лет не виделись: война, послевоенные трудные годы – и встретились совершенно случайно. Мы с Димой, с друзьями, входили в «Коктейль-холл» (в нашем переводе на русский «Ёрш-хата») и встретили Раю, которая волоком тащила оттуда вдрызг пьяного мужа. Этот второй её брак, видимо, быстро распался, но муж оставил ей бесценное семейное сокровище: русскую фамилию. И в дальнейшие годы в журналах «Новый мир», «Октябрь» и «Иностранная литература» появлялись литературоведческие и критические статьи за подписью Раисы Орловой.

Она защитила диссертацию по американской литературе. Преподавала в университете курс иностранной литературы, была заведующей кафедрой в таллиннском университете, работала заведующей отделом критики, потом – информации в редакции журнала «Иностранная литература».

В конце сороковых и начале пятидесятых годов стали заметно ослабевать марксистско-ленинские основы её мировоззрения. Она уже не могла безоглядно верить всему, что говорилось официально о положении в стране, о войне, о жизни на Западе, о писателях, западных и советских. В 1946 году был опубликован роман Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда». Она восприняла эту книгу, как и все мы, как первую правдивую книгу о войне. Её критическая статья резко разошлась в этом с официальной критикой, которая утверждала, что это узкий взгляд «из окопа», что в этой книге нет высшей, великой правды – правды народа, партии, идеологии. Даже появился пренебрежительный термин «окопная правда».

В 1955 году Рая познакомилась со Львом Копелевым, и это определило окончательный перелом в её взглядах и вообще изменило её жизнь.

Лев Копелев – известный писатель, критик, литературовед, переводчик. Окончил факультет немецкого языка и литературы Института иностранных языков, преподавал в ИФЛИ. Его специальность – немецкая культура и литература и её связь с русской. Он прошёл всю войну, от 1941 до 1945 года, и окончил её в чине майора. Увидев жестокое отношение победителей к немцам, он стал писать о том, что народ и власть – не одно и то же и что недопустимо жестокое обращение с немецким населением, с рядовыми немцами. Его арестовали, и он получил 10 лет дальних лагерей по обвинению в «пропаганде буржуазного гуманизма жалости к противнику». После нескольких лет лагерей он оказался в шарашке.

Шарашка – это жаргонное название специального закрытого конструкторского бюро или научно-исследовательского института, в котором работали заключённые инженеры-конструкторы, учёные, изобретатели, химики, генетики, писатели. Таких шарашек по стране было много. Правительство хотело, чтобы люди там работали, но не хотело выпускать их на свободу. Это были создатели и творцы. Они работали и в тюрьме, так как не умели жить иначе. Там работали Туполев, Королёв, Чижевский, Рамзин, Тимофеев-Рессовский… Люди, знающие языки, переводили на русский инструкции по использованию немецкой техники. Там Копелев познакомился и близко сошёлся с Солженицыным. Он послужил ему прототипом Рубина, героя романа «В круге первом».

В 1955 году Копелев был освобождён и реабилитирован. Он снова вернулся в литературные диссидентские круги. Выступал против судов над Бродским, над Даниелем и Синявским и против других неправедных судов. Когда в 60-х годах стали появляться идеи реабилитации Сталина, он выступил в Союзе писателей с резкой речью, где утверждал, что Сталин и Гитлер – родственные явления и реабилитация Сталина равносильна реабилитации Гитлера. Его уволили с работы. Он продолжал писать статьи, часть из них печаталась за границей. Некоторые статьи они писали вместе с Раей. Рая бросилась в диссидентскую деятельность с такой же искренностью и страстью, как когда-то в комсомольскую работу. Они поженились. Это был на редкость счастливый и плодотворный союз. Они много писали вместе, иногда соглашаясь, иногда споря.

За эту диссидентскую деятельность Копелеву в 1977 году запретили преподавать и печататься. С этого же момента прекратилась и лекционная работа Раи, и публикация её критических статей. В 1980 году Рая подписала письмо в защиту Сахарова. За это её исключили из Союза писателей и из партии.

Все эти годы они переписывались с Генрихом Бёллем, произведения которого высоко ценили, и встречались с ним, когда он приезжал в Москву. Он очень приглашал их приехать в Германию, но они опасались, что потом их не пустят обратно, как уже поступали неоднократно с другими неугодными лицами, например, с генералом Григоренко. После долгих колебаний и неоднократных приглашений Бёлля они выехали в Германию, оформив это как творческую командировку на один год, и даже оплатили обратные билеты.

Но через два месяца они получили одинаковые письма из посольства СССР в Германии: «…указом Президиума Верховного совета СССР от 12 мая 1981 года за действия, порочащие высокое звание гражданина СССР… вы лишаетесь гражданства СССР… ваш советский паспорт… прошу вернуть в консульский отдел посольства по адресу…»

В этот вечер в их квартире было полно народу, телефон звонил до ночи, по телевизору каждый час передавали о лишении Копелевых советского гражданства, показывали сцены их проводов из Москвы, интервью с Бёллем. Для них это была трагедия. Они потеряли детей, внуков, друзей, родину. Копелев писал в Россию: «Мы не будем надевать трагические маски бедных изгнанников. Наша страна – это наша страна, больше наша, чем тех, кто сочинял и подписывал этот поганый указ».

Копелев сразу же получил немецкое гражданство «за заслуги в области культуры Германии». Они оба очень много работали. Рая читала лекции по американской литературе в Германии, Франции, Швеции, Англии. Он написал много книг по немецкой культуре, много статей и много выступал. Но любовью и болью навсегда оставалась Россия. Они ни на один день не прерывали связи с родными, с друзьями, с читателями. Тысячи писем хранятся теперь в Германии в архивах Копелева.

Вместе с Раей они написали книгу «Мы жили в Москве» – он называл эту книгу монологом двоих. Книгу «Мы жили в Кёльне» они тоже начали писать вдвоём – немного иначе, чередуясь. Но в 1989 году Рая умерла от рака. Лишь через несколько лет Копелев смог вернуться к этой книге и её закончить.

 

Иссык-Куль

В начале 60-ых годов мы с Димой купили путёвки в дом отдыха на озере Иссык-Куль в Киргизии. Это огромное озеро: около 180 километров в длину, 60 – в ширину. Оно расположено в ущелье между двумя грядами гор. Это удивительное озеро. В нём солоноватая вода нежно-голубого цвета, его поверхность меняет цвет от светло-голубого утром до тёмно-синего вечером. По прозрачности воды оно занимает второе место в мире после Байкала. Оно не замерзает зимой из-за очень большой глубины и солёности воды.

Предгорья, окружающие озеро, покрыты сосновым лесом – водопады, огромные валуны, поваленные деревья, выше идёт полоса камней, а вершины гор покрыты снегом. Всё это вместе – голубое озеро в окружении тёмно-зелёных предгорий и белоснежных сверкающих вершин – образует такую сказочно красивую и гармоничную картину, что невольно думаешь: это не могло получиться само собой, это создал какой-то великий художник. Прямоугольное белое здание дома отдыха на этом фоне выглядит неуместным и даже оскорбительным.

Я знала, что где-то в этих горах на камнях растёт цветок с красивым названием эдельвейс, то есть, благородный белый. Мне очень хотелось его найти. Мы добрались до полосы камней и увидели это чудо. Сам цветок оказался довольно скромным, но поражает его жизнестойкость. Он растёт на голом камне и среди голых камней. Кругом ни травинки, ни листика. Он один царит в этом каменном мире.

Однажды, подойдя к нашему дому отдыха, мы увидели группу отдыхающих, которая что-то бурно обсуждала. Кто-то смеялся, кто-то возмущался, кто-то пытался понять, что произошло. Постепенно мы стали понимать, о чём шла речь. Оказалось, группа молодых туристов решила устроить пикник с шашлыками где-нибудь повыше, в горах. Они купили молодого барашка, вина и всего, что требуется в этих случаях. Но подумали, что будет тяжеловато тащить всё это в гору – мясо, и вино, и всё остальное. Один из них предложил: а что если барана сейчас не резать, а пусть он сам идёт в гору. Другой развил эту идею: а можно ещё и нагрузить его, привязать к спине бутылки, шампуры, тарелочки. Так они и сделали.

Баран медленно шёл в гору, с трудом переступая через кусты, камни и высокую траву. Его тащили за верёвку и подгоняли прутиком. Он медленно шёл, и в голове его бараньей бродили невесёлые мысли: «Похоже, меня хотят зарезать. Они иногда так поступают с нами. И хорошо ещё, если бы они убивали только стариков, уже проживших свою жизнь. Но для них это недостаточно жестоко – они выбирают молодых, только вступающих в жизнь баранов. Говорят даже, что они потом съедают убитых. Это отвратительно. Почему они не хотят есть траву, как все?». Наконец они дошли до намеченного места. Барана привязали к дереву, а люди занялись подготовкой костра. Баран смотрел на ненавистную верёвку, потом стал её перетирать зубами, как привык перетирать траву. И вдруг он понял: она его больше не держит. Он кинулся вниз, с горы. Он летел, легко перепрыгивая через кусты и камни. Бутылки, посуда и шампуры разлетались в разные стороны, бежать становилось всё легче. Он нёсся, подгоняемый ветром свободы. В нём проснулась кровь предков, которые когда-то свободно прыгали по этим горам. Ему хотелось петь – но у баранов это не принято. Иногда получалось радостное блеяние. Он был счастлив. Лес вдруг кончился, и он выбежал на площадку перед домом. Там были люди, но у них, видимо, не было злых намерений. Они смеялись и даже поглаживали его по спине. Через некоторое время появились туристы – голодные, злые и совсем не склонные к юмору. Они с отвращением смотрели на барана, да и на людей, которые так веселились по этому поводу.

Рядом с озером был город Пржевальск, раньше – Кара-Кол. Здесь бывал великий русский путешественник Пржевальский. Он так был очарован красотой и гармонией этих мест, что завещал его здесь похоронить. Его могила расположена на высоком берегу озера Иссык-Куль, и город назван в его честь. В центре города стоит большой памятник Пржевальскому. Но каждый, кто увидит его впервые, будет уверен, что это памятник Сталину. Сходство удивительное, один в один. По этому поводу ходила такая легенда (кто знает, легенда или правда?). Пржевальский бывал в Грузии, в Гори, и гостил там у местного жителя. Вполне мог возникнуть у него роман с молодой красивой грузинкой, у которой муж был никчёмный пьяница. У женщины уже было двое детей, но они умерли в младенчестве. Третий ребёнок выжил, и назвали его Иосифом. Он был очень похож на Пржевальского.

Как-то мы пошли прогуляться по славному городу Пржевальску. Оглядев прекрасные старые дома, церкви, мечети, арбы и телеги, запряжённые осликами, мы обратили внимание на небольшой деревянный дом, магазин. В витрине была выставлена разноцветная кустарная посуда местного производства – пиалы, миски, чайники. Мы зашли, чтобы купить что-нибудь на память. Дима спросил у продавца:

– Сколько стоит, например, вон та пиала?

Продавец мрачно сказал:

– За яйца.

Дима почти не дрогнувшим голосом спросил:

– В каком, то есть, смысле?

– В очень простом. Даём посуду в обмен на яйца.

– Ну где же мы их возьмём? Мы же приезжие.

– А вы сходите утром на рынок, купите яйца и принесите нам.

Сначала нас удивил такой странный метод торговли, но потом мы поняли, что вызвало к жизни такую странную, как сказал бы Гоголь, негоцию. Дело в том, что крестьяне предпочитают продавать яйца на рынке и получать за это живые деньги, а не галочки в журнале у председателя. Но при этом колхоз не выполняет план сдачи яиц государству. Председателю грозят крупные неприятности. Но когда в эту непрочную цепь ввели ещё одно звено – рынок, система стала устойчиво работать.

Колхозники несут яйца на рынок и получают реальные деньги. Часть своей кустарной продукции отдают продавцу. Отдыхающие покупают яйца, несут их в магазин и приобретают экзотическую посуду. Колхоз выполняет план поставок по яйцам. Председатель получает благодарности и премии. Все довольны, все смеются.

Правда, однажды в этой сложной системе получился небольшой сбой, и в магазине появилось объявление: «Просьба не приносить крутые яйца». Дело в том, что отдыхающие тоже сделали свой маленький бизнес: они приносили яйца, которые им давали на завтрак.

Мы ехали домой, полные разнообразных впечатлений, и в восхищении от стойкости людей и цветов, способных выживать в любых природных и общественных условиях.

[1]  Цитата из стихотворения Николая Глазкова.

[2]  Бать Александр Григорьевич. Примерно ровесник отца. Расстрелян в те же дни в 1938 году.

 

[3]  Соколовский Владимир Борисович, родился в 1917 году в Москве. Окончил Военно-воздушную академию им. Жуковского, защитил диссертацию по авиационному вооружению и работал в академии. Инженер-полковник. Умер в 1987 году.

[4] Военный полигон в казахстанских степях по испытанию авиационного вооружения. Там служил муж Н. Соколовской В. Б. Соколовский. Эпизод рассказан им.

[5]  Дима – В. Б. Соколовский.

[6] Дочь Н. Соколовской – Татьяна, 1943 года рождения.

Be the first to comment

Leave a Reply

Your email address will not be published.


*